• Приглашаем посетить наш сайт
    Набоков (nabokov-lit.ru)
  • Белозерская-Булгакова Л. Е.: Воспоминания
    Берлин

    БЕРЛИН

    КАКАЯ ВЫ СЧАСТЛИВАЯ, ЧТО У ВАС НЕТ МАТЕРИ...

    Прощай, прекрасный неповторимый Париж! Ехать пришлось через Рур, проезжать его сердце — Эссен, центр крупповской индустрии. Над городом, по небу от дыхания бесчисленных заводов плыло розовое облако.

    Проезжали Кельн. Совсем близко от железной дороги стоит знаменитый собор — жемчужина немецкой готики... Забегу вперед: вообще, если будут говорить, что Берлин некрасивый, не верьте. Это красивый, величественный город, но мрачный. Что же, города строят люди. Каков народ, таков и город...

    Наш пансион на углу Курфюрстендамм и Уландштрассе. Владеет им немецкая семья Вебер. Отец, мать, три сына и дочь. Один из сыновей покинул отчий дом, не выдержав деспотизма отца. Глава семьи — дорогой мужской портной. Его ателье — внизу, в первом этаже. Старший сын ведет дела с клиентами пансиона. Единственная дочь Лизхен — моя ровесница. Мимоходом она спрашивает меня:

    — Где ваша мама?

    — Она умерла.

    Лизхен вздыхает: «Какая вы счастливая, что у вас нет матери!» Вот так-так!

    Как-то совершенно случайно я набрела на ее роман. Это уже немолодой (сильно за сорок) врач-грек, который отбывал практику в одной из берлинских больниц. Однажды фрау Вебер сказала мне: «Ведь Лизхен уедет так далеко!» Но стоило только взглянуть в хитрые глазки грека, чтобы понять, что никуда Лизхен не уедет, а уедет он к своей супруге и, конечно, куче детишек. Но ничего подобного я не сказала, тем более принимая во внимание фразу Лизхен «Какая вы счастливая, что у вас нет матери!».

    Та же фрау Вебер попросила меня послушать, как поет ее дочь. Ничего хорошего я от этого не ждала. Лизхен села за пианино и запела горловым сдавленным голосом «Оду королеве Луизе» (или что-то в этом роде). Все королевы Луизы, о которых я хоть что-то помнила, пронеслись в моей голове, но ни на одной я не смогла остановиться, а между тем Лизхен забиралась все выше и выше и наконец смолкла. Я сказала: «Прекрасно!» У фрау Вебер на глазах стояли слезы...

    Под нами на Курфюрстендамм, в подвальном этаже, кабаре Николая Агнивцева «Кривой Джимми» (только в названии я не очень уверена). Здесь поэт Кусиков читает свои стихи. Он небольшого роста, складный, очень бледный. Бледность подчеркивается пудрой, черными сросшимися бровями и темными глазами. Носит он кавказскую рубашку с газырями. Талия перетянута поясом, отделанным серебром с чернью. О нем Маяковский сказал: «Много есть вкусов и вкусиков. Кому нравлюсь я, а кому — поэт Кусиков».

    Но в действительности он многим нравился. Когда он появляется в кабаре, со всех сторон кричат, приветствуя его: «Кусиков! Кусиков!»

    Он выходит и читает стихи, в которых обязательно есть что-нибудь мало цензурное, неудобоваримое. Патриотические стихи о России кончаются: «О, Россия! Святая б...»! И выговорено это полностью. И никого это не смутило — как будто так и нужно. Еще вспоминается выступление Кусикова: «Обо мне говорят, что я сволочь, что я хитрый и злой черкес...»

    Недоброжелателей у него, надо думать, хватает.

    Постепенно мы осматриваемся и изредка ходим в ближайшее кафе «Дес Вестенс», где пьем «шорлы- морлы» (если память меня не подводит,— пиво с лимонадом). Славится кафе еще одним напитком: «Эйер- коньяк» — сочетание подогретого белого вина, гоголя- моголя и коньяка. Это раза в три дороже, чем «шорлы-морлы», но в десять раз вкуснее.

    «ИНФЛЯЦИЯ —ЭТО ТРАГЕДИЯ, КОТОРАЯ ПОРОЖДАЕТ В

    ОБЩЕСТВЕ

    ЦИНИЗМ, ЖЕСТОКОСТЬ И РАВНОДУШИЕ!»

    Идет 1922 год. Марка падает. Цены бешено растут. Богатые люди, обладатели валюты, вывозят на автомобилях целые магазины. На улицах появляются нищие всех возрастов; чистенькие старички, инвалиды первой войны. Я видела, как какой-то человек у кассы метро дал одноногому, просящему милостыню, зеленую долларовую бумажку. Надо было видеть, каким счастьем озарилось его лицо.

    «Граждане, помогите вашему зоологическому саду!»

    Появились слепые в военной форме. Чистые, но, конечно, голодные: марка все летит и летит вниз. Нельзя без волнения смотреть на этих людей со своими верными поводырями-собаками. Это дрессированные овчарки в кожаной сбруйке, на которой с боков прикреплен круглый белый медальон с красным крестом. Ремешки от шлейки держит в руках инвалид.

    Надо видеть, с какой гордостью и уверенностью переводят они своих незрячих хозяев через улицу. Зачастую слепые останавливаются просить милостыню, а собаки присаживаются рядом и преданно ожидают, пока хозяин не позовет их домой.

    Немцы говорили мне, что нанесение вреда такой собаке карается как уголовное деяние.

    «Инфляция—это трагедия, которая порождает в обществе цинизм, жестокость и равнодушие!» Эти слова принадлежат писателю-гуманисту Томасу Манну и относятся к гиперинфляции 1923 года...

    В это же время рождаются анекдоты о «шиберах», то есть о спекулянтах разных мастей. Рассказывает жена шибера фрау Рафке: «Ехала я в Грюневальд на трамвае № 25 и, представьте себе, кого я встретила — художника Рембрандта!

    — Ах, что вы говорите, фрау Рафке, ведь № 25 не ходит в Грюневальд!»

    Муж фрау Рафке смотрит на свои руки, унизанные кольцами с бриллиантами, и говорит: «До чего же хороши мои бриллианты! Они блестят как молнии, жаль только, что они не гремят как гром!»

    В этот тяжелый для немцев период повылезала всякая нечисть. Я видела Сарру Давыдовну Каплан, которую знала по Петрограду, всю в бриллиантах. Она сидела за столиком в кафе. Так стало стыдно, и хотелось сказать ей: «Сними все свои украшения!» Нельзя сидеть таким золоченым идолом, когда вокруг люди падают от голода.

    Мы никогда не ходим в драматические театры: Василевский плохо слышит и не знает немецкого языка. Ходили в «Винтерпаласт», смотрели там развернутое богатое ревю (но грубее французского «Фоли»). Как раз в это время была открыта гробница фараона Тутанхамона. Этот факт мирового значения, конечно, нашел отражение и в тексте, и в песнях, костюмах и танцах ревю.

    К этому времени (1922 год) относится и приезд Художественного театра. Я была на спектакле «Три сестры». Помню, как какая-то немка в партере металась и всех спрашивала: «Что происходит, что там происходит?», особенно в сцене после пожара.

    Немцам нельзя показывать Чехова. Это вам не Бернард Шоу, который говорил о Чехове: «Вот это драматург! Человек, у которого совершеннейшее чувство театра. Он заставляет вас чувствовать себя новичком!»

    Театральную погоду в Берлине делает балетная чета Сахаровых. Он — русский, она хорошенькая немка — Клотильда.

    К двадцатым годам относится расцвет немецкой кинематографии. Об этом говорит хотя бы одно только перечисление имен: Пауль Вегенер, Конрад Фейдт, Эмиль Яннингс, Вернер Краус,. Хенни Портен, Лия де Путти, Лиль Даговер, Марлен Дитрих, славившаяся кроме таланта конечно, своими непревзойденной красоты ногами. Помнится, на экранах надписи: «Жена фараона», «Кабинет доктора Калигари». Все воздавали должное режиссеру Любичу, прославившему себя массовыми сценами.

    Иногда в виде развлечения мы ходим в кафе

    «Ноллендорф». Уж не помню, в этом ли или в каком другом кафе увидела я впервые Эренбурга. Они были давно знакомы с Василевским и остановились поговорить. До чего же он мне не понравился! (Во-первых, почему писатель должен ходить всклокоченным? Можно ведь и причесаться!) А потом разговаривал он «через губу», недружелюбно. Я наблюдала его несколько раз. Ох, не хотела бы я зависеть от этого человека!

    Слушала я и исступленного Андрея Белого в этом же кафе. Внешность его служит яркой иллюстрацией к гоголевскому Поприщину. Это типичное «мартобря». Почти на лысом черепе по бокам торчат седые космы. Глаза детски голубые (бездумные или безумные?). Он, доказывая что-то, приседал, потом поднимался, будто винтом ввинчивался в воздух. Я запомнила: он говорил о значении человека: «Человек — это Чело Века». Весь вид его и манеры действовали гипнотически. Необычную внешность Андрея Белого и такую же его необычную сущность прекрасно отобразила художница А. П. Остроумова-Лебедева в портрете писателя (20-е годы). Там же мне показали и жену Белого, нежную блондинку Асю Тургеневу.

    Еще в Париже начались слухи о том, что в Берлине должна открыться русская газета. Слухи были смутные, очень сбивчивые, и Василевский решил поехать «прощупать» обстановку.

    Вернулся он очень оживленный, сказал, что встретил много знакомых из газетного мира и что центр литературной жизни перемещается в Берлин.

    Мне он привез черную шубку «под котик» (моя первая меховая шуба) на золотистой шелковой подкладке, которая сделана, сказал Пума, из древесных опилок. Я решила, что он меня разыгрывает, но это была правда. Необычайная новость для Парижа: Берлин опередил его в производстве синтетики...

    «Смена Вех», и происходит оно от заглавия сборника «Смена Вех», выпущенного в июле 1921 года в Праге. «Накануне» назвали газету.

    XII Всероссийская конференция РКП(б) в августе 1922 года записала в своем решении:

    «Опираясь на начавшийся процесс расслоения среди антисоветских групп, наши партийные организации должны суметь серьезным, деловым образом подойти к каждой группе, прежде враждебной Советской власти и ныне обнаружившей хотя бы малейшее искреннее желание действительно помочь рабочему классу и крестьянству в деле восстановления хозяйства, поднятия культурного уровня населения и т. п.».

    Ободренная и поддержанная, а может быть, и вдохновленная этим обращением, группа лидеров эмиграции: Ю. В. Ключников, Н. В. Устрялов, С. С. Лукьянов, А. В. Бобрищев-Пушкин, С. С. Чахотин,Ю. Н. Потехин и др.—устремились в Берлин, видя в перспективе возможность возвращения в Россию и в глубине души, конечно, мечтая об этом. В этом смысле очень показательно письмо А. Н. Толстого, написанное им весною 1922 года из Берлина Корнею Ивановичу Чуковскому:

    «Милый Корней Иванович! Вы доставили мне большую радость Вашим письмом. Первое и главное—это то, что у вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших. Очень важно и радостно, что мы снова становимся одной семьей. Важно потому, что, как мне кажется,— никогда еще на свете не было так нужно искусство, как в наши дни: в нем залог спасения. Радостно, потому что эмиграции — пора домой. Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция— высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска: как ни задирались, все же жили из милости в людях, а думалось — может быть, вернемся домой и там примут неласково: без вас обходились, без вас и обойдемся. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, не знакомы. В особенности когда глаза понемногу стали видеть вещи жизни, а не призраки, началась эта бесприютная тоска. Много людей наложило на себя руки. Не знаю, чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое Родина, свое солнце над крышей? Должно быть, мы еще очень первобытны или в нас еще очень много растительного, и это хорошо, без этого мы были бы просто аллегориями. Пускай наша крыша убогая, но под ней мы живы...»

    Уверена, что под этим письмом подписались бы те, чьи имена я только что упомянула.

    С притоком беженцев в Берлин возросло и количество газет: ультрамонархическая «Что делать?», «Общее дело» В. Л. Бурцева (революционер, некогда прославившийся тем, что разоблачил провокатора Азефа).

    Но главой всех эмигрантских начинаний в прессе был Иосиф Владимирович Гессен (Лапинер). Он— председатель Союза русских журналистов в Берлине, редактор издательства «Слово» и газеты «Руль». «Ар хив русской революции» издает за рубежом тот же Гессен.

    Когда появилась газета «Накануне», гессеновский «Руль», откликнулся незамысловатым, но не без яда двустишием:

    Здесь, в Берлине, этот грех—
    Называют «Сменой Вех».

    Продолжу некоторые сведения о прессе тех лет. Берлинский журнал «Русская книга» издавал профессор

    А. С. Ященко. «Детинец» — монархический сборник— издавался здесь же Иваном Наживиным. Знаменитая книга генерала Краснова «От двуглавого орла к красному знамени» была издана в Берлине в 1922 году. В том же году и здесь же генерал Краснов издал монархический роман-утопию «За чертополохом». Когда на страницах «Накануне» появился Михаил Булгаков, присылавший свои фельетоны из Москвы, Василевский опытным глазом газетчика сразу распознал талантливого человека и много раз хвалил его. Корреспонденции молодого писателя Булгакова были всегда свежи, своеобразны. Он печатал даже отрывки из своего предполагаемого романа «Алый мах», который со временем созрел и выкристаллизовался, получив спокойное и непретенциозное название «Белая гвардия». Роман посвящен мне.

    Мелькали в газете и другие имена, впоследствии как-то исчезнувшие с литературного горизонта: Н. Ру- сова, Мих. Гордеенко, Виктор Барт и уцелевший в литературе М. Соколов-Микитов. Это в прозе. А в поэзии—Е. Толлер, И. Рискин, Владимир Кемецкий.

    Как в Париже распространением газет и журналов ведал «Мезон Ашетт» (Maison Hachette), так в Берлине— «Ульштейнхауз» (Ulsteinhaus).

    «НЕБО И ЗЕМЛЯ»

    Наша пансионская жизнь у Веберов на Курфюр- стендамм отлажена даже в мелочах: начать хотя бы с уборки комнат. По утрам, в определенный час, подгоняемая фрау Вебер, в комнату врывается, как Валькирия, горничная. Она бросается к форточке, открывает ее, передвигает все, что только можно передвинуть, отворачивает ковры, быстро подметает пол, протирает его суконкой, стирает пыль со всех предметов и переходит в следующее помещение, которое подвергает такой же быстрой и планомерной обработке.

    Приезжают в пансион и из других стран. При нас приехали голландки. Одна из них слепая музыкантша.

    Самые мучительные моменты — это встречи за табльдотом. Во-первых,— пища. Бывает просто невкусно, а бывает ужасно: например, Bicrsuppe (суп из пива). Русскому человеку проглотить его трудно. Мясо всегда плавает в чем-то неопределенном, а есть еще кушанье «Himmel und Erde» («небо и земля») — им немцы гордятся. На одном конце большого овального блюда лежит яблочное пюре («небо»), а на другом — картофельное («земля»). Эти два элемента сочетаются плохо...

    Кроме того, у голландок бытует восклицание, которое звучит как наше короткое похабное заборное слово. Они широко им пользуются, выражая самые разнообразные эмоции: восторг, негодование, испуг, сомнение. За обедом оно, это восклицание, перепархивает между голландскими дамами (и немцы не чужды этому восклицанию). Русские женщины сидят с напряженно непроницаемым выражением лица, а мужчины переглядываются и ухмыляются втихомолку...

    Почему-то запомнилось, как в этой комнате я сижу за обеденным столом (Василевского дома не было) и ем суп, а рядом сидит Алексей Николаевич Толстой — он ждет Василевского—и отравляет мне аппетит всеми способами:

    — Вот вы спирохету съели,— говорит он, когда я проглатываю вермишель, и смеется своим особым, неповторимым смехом...

    Газету «Накануне» возглавлял профессор Юрий Вениаминович Ключников. С моей точки зрения, внешне довольно интересный человек, но, по безжалостному определению Алексея Николаевича Толстого,— «похож на череп». Это, должно быть, из-за глубоких глазниц и выдающихся скул. .

    Жена Ключникова—пианистка Елизавета Доленга- Грабовская. Некрасивая, смешливая, необыкновенно хорошевшая за роялем.

    Юрий Николаевич Потехин—заместитель Ключникова по газете. Действительно красивый человек, но, видимо, предельно нервный: у него, несмотря на молодой возраст, не переставая, дрожат руки. Я несколько раз слышала, как он выступал с трибуны. Умно. Активно призывал к возвращению в СССР. Женат он был на бывшей очень богатой самарской помещице Курлиной. Она славилась своими бриллиантами, молчаливостью и умением играть в шахматы. Наши мужчины побаивались садиться с ней как с партнершей. Ее сестра—красавица—была замужем за Мамонтовым.

    Кирдецов—сменивший Ключникова на посту редактора газеты «Накануне». Маленький невзрачный человечек. Женатый на грандиозных размеров женщине. Каждый раз, как я видела их вместе, вспоминался рассказ Чехова «Последняя могиканша».

    Вспоминаю Сергея Сергеевича Лукьянова, слишком миловидного для мужчины, женатого на бывшей актрисе, довольно разбитной по манерам.

    Были еще сотрудники: Дюшен, Вольский (Гроним), Павел Антонович Садыкер, ответственный секретарь редакции, и Бобрищев-Пушкин, одна внешность которого обращает на себя внимание: большая голова с львиной гривой. Похож на Мусоргского, крупный. Во всех повадках — смесь аристократизма и какого-то наивного простодушия. Любит декламировать. Когда декламирует, ставит перед собой стул и держится за его спинку. Вероятно, чтобы занять руки. Особенным его расположением пользуется стихотворение Мережковского «Сакья-Муни»:

    По горам, среди ущелий темных,
    Где ревел осенний ураган,
    Шла в лесу толпа бродяг бездомных
    К водам Ганга из далеких стран...

    С юношеским пафосом восклицал он:

    Ты не прав, великий Будда, ты не прав!

    Конечно, все эти люди заняты в газете своим делом, но я встречала их чаще всего в домашней обстановке, а если в редакции, то в перерыве от работ. Помню, в 1923 году редакцию «Накануне» посетил наш дипломат М. Литвинов с женой. Он был тучен, рыжеват, розовощек и походил скорей на процветающего коммерсанта, но никак не на дипломата, возглавляющего большую страну, только-только заявившую себя на международной арене. Жена Литвинова, англичанка, говорила с акцентом крикливым голосом. Внешне она была полной противоположностью своему мужу — темноволосая и худощавая. Их пребывание в редакции не носило официального характера и было мимолетным...

    Потом как-то из небытия возник на улице константинопольский знакомый, по фамилии Солоник-Краса.

    Имя я его забыла, но помню, что был он необыкновенно смешлив, а так как наш юмор был настроен на одинаковой волне, я очень обрадовалась встрече. Он пришел к нам в гости. Присутствовала еще хорошенькая жена одного из знакомых Василевского. Мы очень развеселились, перебрасывались мячом, бросали платок, угадывали слова. А Солоник-Краса забрался на стул, сел на корточки, сделал обезьянью гримасу, которая ему отменно удалась, стал длинными пальцами почесывать под мышкой, потом рассматривал пальцы, сложенные в щепотку. Мы с гостьей от души смеялись. Не смеялся только один Василевский. Он сидел, повернувшись к нам спиной, и от негодования у него горели уши.

    «Быть беде!» — подумала я.

    И действительно, когда гости ушли,— и всю-то ночь Пума грыз меня за легкомыслие и неумение вести себя как полагается замужней даме...

    со своим букетиком. С тех пор, встречая меня на улице, он спешил на другую сторону. А мне было грустно...

    Как-то старший сын Вебер, ведущий дела пансиона, устроил нам без всякой причины какой-то въедливый скандал. Было противно, но Пума объяснил мне, что Вебер хочет набавить на комнату и на пансион. Так оно и оказалось. Но мне стало тошно. Нас выручил сотрудник «Накануне» Вольский, рекомендовав тот же пансион, где сам жил второй год.

    От Веберов мы уехали в тот же Западный район, недалеко от Виттенбергплатц, в пяти минутах ходьбы от популярного магазина «Кадеве».

    ТРИ СЕСТРЫ

    Теперь на Bayren strasse мы снимаем две комнаты — кабинет и спальню. В пансион превращена громадная и мрачноватая квартира вдовы тайного советника фрау Эвальд. Она совсем старая женщина и с нами не общается. Пансионом заправляют три сестры: Мария (красивая старая дева), Адельгейда (очень красивая старая дева) и Хильдегарда (очень некрасивая разведенная жена с 10-летней девочкой)... Так поэтично звали невесту рыцаря Роланда—того самого, который

    Трубит в Ронсевале в свой рог золотой
    В отчаянье рыцарь могучий.
    Откликнулись хором и лес вековой,
    И гор отдаленные кручи...

    Старшая сестра Мария сидит за табльдотом, если не ест, то кладет руки на стол по обе стороны тарелки и складывает пальцы в кукиши, что всегда смешит русскую публику, особенно если принять во внимание ее возраст и царственный вид. Младшая, замужняя, стала изучать русский язык, когда услышала впервые за столом слово «мало». Прошло какое-то время, и уже надо было держать ухо востро: фрау Дуст делала успехи и внимательно вслушивалась в русскую речь.

    — Sie war immer furhtbar klug (Она всегда была ужасно умной),—так сказал о ней муж ее школьной приятельницы...

    «Невеста рыцаря Роланда»—Хильдегарда—с интересом прислушивается к нашим разговорам и приглядывается к нашему поведению.

    В соседней с нами комнате живет актер балета, молчаливый человек. У него от грима всегда остаются подведенные глаза, а может быть, ему так нравится? Горничная, убирающая его комнату, донесла Хильде- гарде, что нашла шпильку для волос в его постели. Надо было видеть, что тут началось!

    — Подумать только: он принимал у себя женщину!— кричала Хильдегарда с тремоло в голосе.

    Когда до «виновника» дошли эти разговоры, он, желая объясниться с хозяйками, сделал такой грандиозный прыжок по направлению к их комнатам, что все поняли, что такое большое балетное «жете» (начать с того, что к женщинам он испытывал непреоборимое отвращение).

    Пикантность происшествия усугубляется еще и тем, что у «блюстительницы нравственности» среди жильцов пансиона есть любовник, которого она принимает у себя в спальне рядом с постелью своей десятилетней дочери!

    Две немецких семьи, с которыми мне пришлось близко столкнуться. Одна—почти необразованных стяжателей, другая—претендующая на избранность и аристократизм. В первой—единственная дочь завидует тем, чья мать умерла, а во второй... впрочем, я еще доберусь до второй позже...

    Были мы свидетелями и другой острой сцены, когда доведенная до исступления придирками Хильдегарды молоденькая горничная кричала ей: «Ведьма! Ведьма!»

    Девчонка сжигала свои корабли: она не могла не знать, что в Берлине ей горничной больше не работать: без рекомендации с последнего места ее никуда не возьмут, а Эвальды рекомендации ей не дадут.

    Единственно, iсто стоял вдалеке от всех страстей, это кот Вуц. Он был черный, без единой отметины. Чтобы на него не наступали в темном коридоре, Вуц ходил с бубенчиками, как прокаженный в средние века.

    «НЕВЕСЕЛОГО СЧАСТЬЯ ЗАЛОГ —СУМАСШЕДШЕЕ СЕРДЦЕ ПОЭТА»

    Эмигрантский наш быт был обновлен и украшен приездом в Берлин Есенина и Дункан (11 мая 1922 года).

    Мы встретились с ним в кафе, излюбленном эмигрантами месте встреч. Айседора, несмотря на сравнительно теплую погоду, была в легко наброшенном меховом манто и голубом шарфе. Есенин очень молод, выглядит даже моложавее своих лет. На нем какая-то невнятная одежка и кепочка. Щеголять в цилиндре, в накидке на белом шелку он стал позже. И все равно, хоть это новое для него обличье даже шло к нему, пастушонок все же «высовывал рожки». И был бы он смешон, если бы не был так изящен.

    Это было в тот вечер, когда Дункан предложила спеть «Интернационал». Есенин запел, кто-то поддержал, кто-то зашикал. Вообще получилась неразбериха, шум, встревоженные лица лакеев, полускандал (страсть всего этого немцы не любят!).

    Очень скоро после их приезда мы очутились за одним столом в кафе. Мы — это чета Толстых — поэтесса Наталья Васильевна Крандневская и Алексей Николаевич, мы с Пумой и приезжие гости. (Кусико- ва — так мне помнится — в этот раз не было.)

    Я сидела рядом с Дункан и любовалась ее руками. И вдруг, совершенно внезапно, она спросила меня по- французски:

    — Sommes nous ridicules ensemble? («Мы вместе смешная пара?») Мне сразу показалось, что я ослышалась, до того вопрос в ее устах был невероятен. Я ответила: «О, нет, наоборот...» Так иногда совершенно чужого легче спросить о чем-то интимном, чем самого близкого, тем более, если думаешь, что никогда с ним больше не встретишься.

    Недавно я прочла воспоминания Айседоры, выпущенные в Париже уже после ее смерти, и поняла, что эта женщина абсолютной внутренней свободы и безудержной дерзости, способная на самые крайние движения души и поступки.

    Я приведу позже стихи Есенина к ней, которые он читал в 1923 году у нас в пансионе на Байрейтерштрас- се, когда приехал с Кусиковым и балалайкой. Там есть слова «до печенок меня замучила», и я верю в это.

    Биограф Есенина Илья Шнейдер (автор хорошей искренней книги «Встречи с Есениным») прожил под одной крышей с Дункан и Есениным три года и называет их роман «горьким романом».

    Еще бы не горький! Они же оба мазаны одним мирром, похожи друг на друга, скроены на один образец, оба талантливы сверх меры, оба эмоциональны, безудержны, бесшабашны. Оба друг для друга обладают притягательной и в такой же мере отталкивающей силой.

    И роман их не только горький, но и счастливонесчастный или несчастливо-счастливый, как хотите. И другим быть не может.

    Вспоминаю вечер у Ю. В. Ключникова, когда были Есенин и Дункан. Его попросили прочесть стихи. Он сорвался с места (всегда читал свои стихи стоя) и прочел монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев». Вряд ли Дункан понимала его, но надо было видеть, как менялось выражение ее лица по мере того, как менялись интонации голоса Есенина. Я смотрела на нее, а слушала его.

    Читаю у Горького описание встречи с Есениным и Дункан в Берлине у Толстых. Горький вспоминает того Есенина, которого он увидел в первый раз в 1914 году вместе с поэтом Клюевым: «... кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напоминал слащавенькие открытки Самокиш- Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом... Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик...» Оценивая и цитируя его стихи, писатель говорит: «Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось...»

    !). Называя ее искусство пляской, он как бы хочет унизить ее.

    Этот же вечер в своих воспоминаниях описывает Наталья Васильевна Крандиевская, женщина добрая и справедливая. Мне повезло-—я ни разу не видела Есенина во хмелю, но представляю себе, какой он был буйный и страшный.

    С нами в пансионе «Эвальд» жила семья Вольских: он — сотрудник «Накануне», она—по специальности врач, по имени Лидия—в то время не работала (благодаря рекомендации Вольского мы с Пумой и попали в пансион к «Трем сестрам»). Как-то раз днем Есенин с неразлучным Кусиковым пришли к Вольским. Ни Пумы, ни самого Вольского доь*а не было. Есенин сидел спокойный, улыбчивый (может быть, это была передышка в их бурных отношениях с Айседорой, и он отдыхал?).

    Сидели, болтали, пили чай, играли в какую-то фантастическую карточную игру, где ставки были по желанию: хочу—ставлю вон тот семиэтажный дом, хочу — универсальный магазин, хочу — Тиргартен. Важно было выиграть. Я выиграла у Есенина сердитого старичка-сапожника, портье нашего дома. Есенин потешался и, смеясь, спрашивал, что я с ним буду делать.

    К этому же периоду относится и фотография Есенина с Кусиковым, подаренная Василевскому с надписью (сделана Кусиковым): «От двух гениев современности». Фото «слизнул» художник Николай Васильевич Ильин, оформлявший книги в Государственном издательстве художественной литературы, которое возглавлял П. И. Чагин. Фотографию Ильин не вернул.

    В конце июля 1922 года они приехали в Париж, а в октябре из Гавра отплыли на пароходе в Нью-Йорк. «За красную пропаганду» Дункан была лишена американского подданства, и им обоим было предложено покинуть Соединенные Штаты. Не без основания и не без остроумия Есенин определил свои впечатления о США названием своей статьи в «Известиях»: «Железный Миргород»7.

    Шел 1923 год. Пума уехал в Советский Союз с Алексеем Николаевичем Толстым. Я жила одна, ожидая известий от Василевского. И вот как-то вечером ко мне приехали Есенин с Кусиковым и с балалайкой. Я сразу поняла, что случилась какая-то беда. Есенин был худ, бледен, весь какой-то раздавленный. Сидел на диване и тренькал, напевая рязанские частушки. Я стала подпевать.

    — Откуда вы их знаете?

    Я сказала:

    — Слышала в детстве. Моя мать — рязанская. Я знаю не только частушки, а знаю, что солнце — это «сонче», а цапля — «чапля».

    А в это время мои «высокопоставленные» три сестры сновали по коридору, останавливаясь и замирая у дверей. Изредка врывался в комнату к нам взволнованный немецкий диалог:

    — Можешь себе представить — у нее гость с балалайкой!

    — Mit Balalayka, unmoglich (Невозможно!)

    — Сама послушай... (Замирают.)

    одно за другим два стихотворения.

    Сыпь, гармоника, Скука... Скука...
    Гармонист пальцы льет волной.
    Пей со мною, паршивая сука,
    Пей со мной.


    Невтерпеж.
    Что ж ты смотришь так синими брызгами?
    Иль в морду хошь?

    В огород бы тебя на чучело,

    До печенок меня замучила
    Со всех сторон.

    Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
    Пей, выдра, пей.

    Она глупей.

    Я средь женщин тебя не первую...
    Немало вас,
    Но с такой вот, как ты, со стервою,

    Чем больнее, тем звонче,
    То здесь, то там.
    Я с собой не покончу,
    Иди к чертям.


    Пора простыть.
    Дорогая, я плачу,
    Прости... Прости...

    <1922>

    Пой же, пой. На проклятой гитаре
    Пальцы пляшут твои полукруг.
    Захлебнуться бы в этом угаре,
    Мой последний, единственный друг.


    И с плечей ее льющийся шелк.
    Я искал в этой женщине счастья,
    А нечаянно гибель нашел.

    Я не знал, что любовь — зараза,
    — чума.
    Подошла и прищуренным глазом
    Хулигана свела с ума.

    Пой, мой друг. Навевай мне снова
    Нашу прежнюю буйную рань.

    Молодая красивая дрянь.

    Ах, постой. Я ее не ругаю.
    Ах, постой. Я ее не кляну.
    Дай тебе про себя я сыграю

    Льется дней моих розовый купол.
    В сердце снов золотых сума.
    Много девушек я перещупал,
    Много женщин в углах прижимал.


    Подсмотрел я ребяческим оком:
    Лижут в очередь кобели
    Истекающую суку соком.

    Так чего ж мне ее ревновать.

    Наша жизнь — простыня и кровать.
    Наша жизнь — поцелуй, да в омут.

    Пой же, пой! В роковом размахе
    Этих рук роковых беда.

    Не умру я, мой друг, никогда.

    <1922>

    Когда он читал это стихотворение, отмеченная строка звучала по-другому: истекающую кровью суку. Вообще все показалось мне чудовищно грубым, и, если бы не его убитый вид—даже больше— страдальческий вид, я бы вступилась за женщину...

    Больше Есенина я не встречала, но вспоминаю его с нежностью. Одна мысль, что его можно было спасти — как, я не знаю,— наполняет жгучей болью. Что чувствовал он, большой русский поэт, гордость России, когда в полном одиночестве, в № 5 гостиницы «Англетер» в Ленинграде, где в свое время жил с Айседорой, набрасывал себе зимней ночью 1925 года на шею петлю?

    «Да, Сергей Есенин — живое, обнаженное русское чувство. Не хочется говорить о его поэзии как о «явлении в литературе», как о «вкладе в золотой ее фонд» и т. д. Оставляем эти термины и понятия тем, кто породил их. А себе берем самого Есенина как он есть...» 8

    «ЭТО ВСЕГО ЛИШЬ НЕСКОЛЬКО КАПЕЛЬ...»

    Я уже упоминала как-то о жене Юрия Веньяминови- ча Ключникова пианистке Елизавете Доленга- Грабовской. Она была наиболее мобильна из всех «накануневских» дам. Мы уже однажды ездили с ней в Вернигероде. И как-то выбрались компанией в Потсдам погулять по знаменитому парку Сан-Суси, или «Зан- Зуси» в немецком произношении, возле дворца Фридриха Великого. Потсдам — Версаль Пруссии на озере Хавель — так определяют словари.

    Мы вволю нагулялись, Пума, к моему удивлению, ходил тоже с нами, и уже собирались ехать домой, как небо нахмурилось, потемнело и пошел дождь. Никак нельзя было предположить, что такой сияющий день окончится ливнем. В это время как раз мы очутились среди квартала, который называется «русской деревней». На воротах чистеньких домиков мелькали фамилии домовладельцев — сплошь русские: это бывшая деревня кантонистов, в свое время подаренных Николаем I одному из Фридрихов. А дождь не унимался. Шел уже ливень. Мы решили переждать его где-нибудь у бывших своих соотечественников. Но наш приход ими был воспринят как «налет». Правда, растерянная хозяйка повела нас в главную комнату стерильной чистоты, но мы даже не решились сесть на мебель в накрахмаленных чехлах, напоминающую белые айсберги. Между тем среди хозяев наблюдалось смятение: они перешептывались, входили, выходили. А дождь все лил. Но вот старик, видно, вожак клана, вошел к нам и сказал: «И дождя-то вовсе нет, это всего лишь несколько капель»,— и попросил удалиться. Так мы были выдворены под ливень на улицу. С тех пор выражение «это всего лишь несколько капель» стало у нас летучим для определения чего-нибудь нежелательного, требующего срочного пресечения, и держалось оно долго. Вот спасибо, «угостили» наши далекие соотечественники...

    У него под Берлином, в Целлендорфе, уютный обжитой дом, миловидная черноглазая жена, по типу украинка (должно быть, очень мила в венке, в плахте и вышитых рукавах), погибшая от пустячной операции в клинике знаменитого Бома (где, кстати, ее обворовали), еще драгоценная премированная пекинская собака, приобретенная за много сотен фунтов на собачьей выставке в Лондоне. Обслуживающий весь дом слуга Клименко—из бывших солдат белой армии.

    Сам Владимир Пименович—человек примечательный: происходит из сибирских старообрядцев, богатый владелец многого недвижимого имущества в разных точках земного шара, вплоть до Гонолулу. Он несколько раз совершал кругосветное путешествие, о чем написал неплохую книгу «Богомолы в коробочке». Из России уехал, «когда рябчик в ресторане стал стоить 60 копеек вместо 40, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно»,—таковы его собственные слова. В Петербурге был представителем автомобилей Форда. Участвовал в выпуске аристократического журнала «Столица и усадьба». У него хорошая библиотека. Он знает языки. Крепкий, волевой человек, с одним слабым местом: до безумия любит карты, азартен.

    Внешне он, по выражению моей сестры, «похож на швейцарский сыр»: бледный, плоский, в очках с какими-то двояковыпуклыми стеклами.

    Все мои рассказы о нем, о том, например, как он учит лакея Клименко французскому языку, заинтересовали в свое время Михаила Афанасьевича Булгакова. Тип Крымова привлек писателя и породил (окарикатуренный, конечно) образ Корзухина в пьесе «Бег».

    Все ахнули. Чудо в карточных анналах! Мне бы уйти от стола, как сделал бы опытный игрок, но я не ушла и все, конечно, проиграла плюс осталась должна. На другой день Крымов приехал на машине за карточным долгом.

    Я не останавливаюсь сейчас на пьесе М. А. Булгакова «Бег», потому что считаю: первая часть этих воспоминаний —«Константинополь» — служит исчерпывающей канвой для творческой лаборатории писателя: толпа, краски, обстановка, метания русских беженцев— налицо весь «константинопольский зверинец», по горькому определению Аркадия Аверченко.

    МАЯКОВСКИЙ

    Приблизительно к этому же периоду относится и приезд Маяковского. Популярность его началась за несколько лет до этого—популярность скандала: «Желтая кофта» и «Бубновый валет». Для этого у французов существует образное выражение, которым пользовался весь мир: epater les bourg, по-русски, переводя в революционный жаргон,— «ошеломить буржуев». Что он и делал, раскрашивая лицо, выступая в желтой кофте и т. д.

    Видела я его впервые в Берлине уже очищенным от всех этих штучек. Он выступал в каком-то зале — названья не помню. Показался мне очень большим и не очень интеллигентным. Читал он про Вудро Вильсона. «А Вудро-то Вильсон...»—говорил он и при этом пританцовывал.

    «Накануне» Шенфельда (за правильность фамилии не ручаюсь). Маяковский был с Лилей Брик. Сам он играл в какую-то тихую карточную игру — может быть, винт или преферанс. Мы с Пумой были как-то не к месту — Василевский не картежник.

    — Кто это? — спросила громким, на всю комнату голосом Брик, показывая без стеснения на меня, чем живо напомнила мне образ и поведение княгини Тугоуховской из «Горя от ума».

    Потом, попозже, Маяковский сказал, обращаясь к Брик:

    — Лисичка, нам пора домой...

    Уехали и мы.

    7 «Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америки. Америка это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы человечества». («Автобиография», 1924.)

    8 Прасолов А. О Есенине вслух.— Наш современник, № 9, 1977.

    Раздел сайта: