• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (www.sport-data.ru)
  • Белобровцева И. З.: Миссианство Михаила Булгакова

    МИССИАНСТВО МИХАИЛА БУЛГАКОВА

    Учитывая непривычность звучания темы статьи, имеет смысл сразу же разграничить понятия мессианство и миссианство.

    Мессианству, или мессианизму, в последнее время понимаемым зачастую как синонимы, отдали дань многие исследователи, изучавшие славянофильство. Идея исключительности религиозного сознания того или иного народа, в частности, для русских философов, разумеется, русского народа-мессии, в разных аспектах обсуждалась в работах отца Сергия Булгакова, В. С. Соловьева, Н. А. Бердяева, Е. Н. Трубецкого, Питера

    Данкана, автора недавно изданной книги о русском мессианстве [2], и др. Известны также определения сущности мессианизма, принадлежащие Вальтеру Беньямину, Гершому Шолему, Джорджо Агамбену и выходящие далеко за рамки обсуждения мессианской роли русского народа.

    Основываясь на положениях названных и многих других авторов, можно определить мессианизм (мессианство) как учение об индивидуации, т. е. выделенности некоего народа, сообщества, отмеченности его богоизбранничеством. Этому народу, или государству, или личности приписывается роль мессии в историческом процессе. Мессия - посланец Бога, избавитель человеческого рода, призванный установить справедливость.

    Перенос акцента с мессианской деятельности народа, сообщества и т. п. на мессианство индивида актуализирует проблему мессианства. Судя по числу литерауроведческих работ, включающих в название термин мессианство, в последнее время можно говорить о серьезной степени метафоризации этого понятия.

    Питер Данкан противопоставляет две мессианские концепции - иудейства:

    Это [...] концепция о мессии - человеке, который обладает особым поручением Бога по освобождению еврейского народа. В более общем смысле, мессия должен улучшить состояние всего человечества, выступив в качестве завершающего момента истории. Здесь можно говорить и о религиозной вере в пришествие Спасителя, который положит конец нынешнему положению вещей и идей, установит новый порядок справедливости и счастья [3], и русского мессианства, которое, на его взгляд, [...] предполагает более размытое определение: Спаситель может быть и личностью, и целым народом. [...] С другой стороны, русское мессианство базируется на христианском мессианстве, которое отталкивается от веры в то, что Иисус Христос искупил грехи человечества. [...] идея о том, что пройдя через страдания, Россия укажет лучший путь всему миру [4].

    Это коррелирует с выводом Андрея Петрова о том, что мессианство является ценностным основанием русской культуры, архетипом русской культуры [5], для русского мессианства характерны избранность, духовный максимализм, культ органической целостности.

    Понятие миссианство впервые возникло в приложении к историко-культурным и религиозно-философским воззрениям Хомякова, исследованием которых занимался Н. А. Бердяев. Затем, выявив противоречия в трактовке понятия мессианизм у русских философов, в частности у Бердяева, Е. Н. Трубецкой писал:

    Вопреки Н. А. Бердяеву, оправдан не мессианизм, а миссионизм по отношению к нациям. У каждого народа свое служение, свое призвание и своя миссия в Царстве Божием [6].

    Соотношение понятий мессианизм и миссионизм становится одним из значимых положений в дискуссии о русской идее (как и сопутствующее им и живо обсуждаемое понятие национализм). Известные размышления В. С. Соловьева о человечестве как едином соборном организме, отдельные части которого - нации, народы - выполняют свои цели, приводят его последователей едва ли не к отождествлению мессианизма и миссианизма. Сущность русской идеи виделась им как идея долга и высокой нравственной миссии русского (как и любого другого) народа.

    Однако и миссианство, так же как мессианство, можно перенести в сферу индивида, транспонировав туда это понятие как особым образом осмысленную отдельным человеком миссию в его, как говаривал М. А. Булгаков, «земной жизни».

    Разговор о миссианстве Булгакова имеет смысл начать с прояснения его отношения к мессианству. По-видимому, к нему в полной мере можно отнести сказанное о А. П. Чехове:

    Ко всякого рода избранничеству, мессианству Чехов относился с большой осторожностью, если не сказать - с неприязнью, что можно заметить в изображении бывшего террориста-народника из Рассказа неизвестного человека или зашедшегося в своих амбициях магистра Коврина из Черного монаха [7].

    Точно ту же откровенную неприязнь по отношению к любому виду мессианства можно обнаружить и в произведениях Булгакова. Первым мессией, появляющимся на страницах его прозы, можно считать Александра Семеновича Рокка, забирающего аппарат с лучом жизни у профессора Персикова ради «величайшей важности дела» - возрождения в Советской республике поголовья кур. Реакция Персикова ожидаема и полна иронии: «вы не зоолог? Нет? жаль... из вас вышел бы очень смелый экспериментатор» [8] страну огромным лабораторным колпаком.

    В повести Собачье сердце образ профессора Преображенского двойствен. До тех пор, пока Преображенский, виртуоз в медицине (вспомним, как тянуло Булгакова и некоторых его героев к людям, обладавшим особыми умениями), предстает в повести как человек миссии, автор явно на его стороне.

    Я сторонник разделения труда. В Большом пусть поют. А я буду оперировать. Вот и хорошо, и никаких разрух [9].

    Но, представая в ином облике - обожествленным, мессией (ср. восторг в записях Борменталя: «Профессор Преображенский - вы творец!» Характерно, что эта фраза в записях Борменталя тут же снижается замечанием в скобках: «[Клякса.]») [10], - Преображенский, намеревающийся в конечном итоге спасти человечество от старости, терпит сокрушительное поражение в своих амбициях. Авторская ирония усугубляется вводом известных аллюзий на образ мессии при изображении Шарикова (дата рождения 24 декабря, чудесное воскрешение и т. п.).

    Любой намек на индивидуальное мессианство обнаруживает иронический ореол. Для Алексея Турбина комически звучит уже сам вопрос фантомиста-футуриста Ивана Русакова в Белой гвардии:

    Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?

    - Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово «святой». Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. [...]

    Вы облегчаете по-своему человечество.

    - И иногда очень удачно [11].

    Стоит задуматься и над первоначальным названием последней пьесы Булгакова - Пастырь, содержание которой справедливо определяют как превращение пророка в вождя, т. е. пророка как человека, выполняющего миссию провозглашения Божьей воли, в вождя, представляющего себя спасителем, мессией.

    Наконец, особое напряжение в этом плане создается при работе над образом Иешуа в «закатном романе» Булгакова. Следы работы по превращению Сына Божьего, т. е. Мессии, предопределением всемогущего Отца посланного искупить грехи человечества и дать ему вечную жизнь, в просто человека, хотя и наделенного удивительными чертами и способностями, обнаруживаются во всех редакциях романа. На фоне евангельского подтекста Булгаков убирает доказательства его сверхъестественной сущности; локус солнца, традиционный локус Бога, меняет на лунный. Если, например, в Евангелии от Иоанна Иисус утверждает перед учениками свой статус мессии - «Я есмь путь и истина и жизнь»[12], то романный герой на вопрос Понтия Пилата об истине отвечает предельно сниженно: «Истина, прежде всего, в том, что у тебя болит голова.. .» [13].

    Таким образом, представляя Иешуа Га-Ноцри слабым, прежде всего, физически, Булгаков добивается значимого противоречия: слабость героя в конечном счете оказывается могущественнее силы Понтия Пилата. И здесь в параллель с булгаковскими усилиями и по созданию этого провокативного образа, и по четкой трансформации / ревизии членов оппозиции сила - слабость вообще стоит привести тезис итальянского философа Джорджо Агамбена о сильных и слабых мессианских знаках: по Агамбену, слабые мессианские знаки, к которым он относит знаки культурные, одерживают победу над сильными (знаками авторитета, традции и власти). Это явление, по-видимому, было проблематизировано учеными, занимавшимися миссианством, - например, Вальтер Беньямин ввел для аналогичного утверждения термин «слабая мессианская сила» («eine schwache messianische Kraft») [14].

    Своим «миссианским» героям Булгаков сочувствует. Всего один пример: восклицание Хлудова: «Вы понимаете, как может ненавидеть человек, который знает, что ничего не выйдет и который должен делать?» [15] - сродни осознанной Булгаковым собственной миссии писателя, столь же бессильного довести свои произведения до читателя и до зрителя. И самоубийство Хлудова происходит не только из-за чувства вины, но и потому, что миссия его оказывается невозможна. Его смерть на время отодвигает другая, временная миссия - забота о Серафиме, порученной ему Голубковым. Обращаясь к безвинно казненному и постоянно являющемуся ему в видениях вестовому Крапилину, Хлудов говорит:

    Пойми, я согласен. Но ведь нельзя же забыть, что ты не один возле меня. Есть живые, они повисли на моих ногах и тоже требуют [16].

    Можно было бы не называть отдельно миссию физического самосохранения, присущую каждому человеку, если бы она не сопрягалась для Булгакова со стержневыми принципами жизни. Время, в которое он жил, постоянно актуализировало миссию самосохранения, что наиболее прямолинейно вычитывается в знаменитой формуле 1921 года, приведенной в письме матери: «В числе погибших быть не желаю» [17].

    Миссия выживания напрямую связана у Булгакова с нормой. Здесь он придерживается «старых» убеждений и представлений о нормальной жизни, более того, называет норму своей идеей-фикс. В том же письме матери он ставит перед собой задачу «в 3 года восстановить норму - квартиру, одежду, пищу и книги» [18].

    Булгаков, писавший о своем поколении: «Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете» [19] в 6 лет с И. Ильфом и В. Катаевым, в 8 лет с Ю. Оле- шей именно в начале 1920-х годов обнаруживала не различия верхнего и нижнего предела одного поколения, но разномыслие едва ли не во всех областях жизни.

    Стоит вспомнить сделанное в 1970-е годы признание Катаева, что он с друзьями (Олешей, Багрицким) был против нэпа, а Булгаков «мог быть и за нэп. Мог» [20] (само строение фразы говорит о некоей растерянности Катаева и даже, похоже, о нежелании выдавать нелестный для репутации Булгакова факт). По мнению гудковских друзей, Михаил Афанасьевич был завзятым провинциалом в быту:

    Мы бы, например, не удивились, - свидетельствовал Катаев, - если бы однажды увидели его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом [...]. Впоследствии [...] наши подозрения насчет его провинциализма подтвердились [21].

    По-видимому, Булгаков не скрывал от приятелей своих запросов, компрометировавших его в их глазах (вспомним, как подчеркнута эта норма жизни в Белой гвардии, - часы, играющие гавот, хрустящая крахмальная скатерть, чашки из праздничного сервиза в виде фигурных колонок, с золотой серединкой, ковер с соколом на руке Алексея Михайловича и т. д.). И потому приятелями норма, к которой Михаил Афанасьевич стремился, воспринималась в штыки и неизменно окарикатуривалась. Такой - карикатурный - портрет Булгакова набросан Катаевым в рассказе Зимой, где брат возлюбленной рассказчика составляет список того, что этот самый рассказчик должен приобрести, чтобы заслужить право жениться на его сестре:

    Две дюжины белья, три пары обуви (одна лаковая), одеяло, плед. Три костюма, собрание сочинений Мольера, дюжина мыла, замшевые перчатки, бритва, носки и т. д. и т. п. и Библия. [...] Да, еще одна вещь. Он совсем и забыл. Золото, золото. Золотые десятки. Это самое главное. О, я преклоняюсь перед золотом [22].

    Тяга Булгакова к норме воспринималась с иронией не только младшими, но и старшими собратьями-писателями. Ю. Слезкин записывал: «Б[улгаков] стал попивать красное винцо, купил будуарную мебель, заказал брюки почему-то на шелковой подкладке.». И стоит ли удивляться добавлению: «Портрет Булгакова тех дней очень верно написан Вал[ентином] Катаевым в рассказе Зимой» [23].

    Однако карикатура, пусть не беззлобная, легко перерастает в политические инвективы:

    Миша Б[улгаков] проговорился однажды в своем Багровом острове - «Мне бы хороший гонорар, уютный кабинет, большая библиотека, зеленая лампа на письменном столе и чтобы меня оставили в покое». Все это он получил, поставив во МХАТЕ I Дни Турбиных - не хватало только одного - его не оставили в покое. ему не дали спокойно стричь купоны - революция, большевики, пролетариат. Долой революцию, большевиков и пролетариат! Вывод ясен? Да, конечно. Но неужели это знамя русской интеллигенции? [24]

    Уместно напомнить, что же именно написано в Багровом острове. После неудавшегося показа пьесы о революции, совершенной туземцами на острове, у автора - драматурга Дымогацкого, избравшего псевдоним Жюль Верн, вырывается крик души:

    Чердак?! Так, стало быть, опять чердак? Сухая каша на примусе?.. Рваная простыня?.. [...] Прачка ломится каждый день: когда заплатите деньги за стирку кальсон?! Ночью звезды глядят в окно, а окно треснувшее, и не на что вставить новое... Полгода, полгода я горел и холодал, встречал рассветы на Плющихе с пером в руках, с пустым желудком. А метели воют, гудят железные листы. а у меня нет калош!.. [...] Чердак! 16 квадратных аршин и лунный свет вместо одеяла. О вы, мои слепые стекла, скупой и жиденький рассвет. [25]

    Однако после тут же сымпровизированного театром вполне благонадежного с политической точки зрения финала цензор разрешает постановку. И Дымогацкий заговаривает по-новому:

    Червонцы! Кто написал Багровый остров? Я, Дымогацкий, Жюль Верн. Долой, долой пожары на Мещанской. бродячих бешеных собак. Да здравствует солнце. океан. Багровый остров. [.] А, репортеры, рецензенты! Ах. Так! Дома ли Жюль Верн? Нет, он спит, или он занят, он пишет. Его не беспокоить. Зайдите позже. Его пылающее сердце не помещается на 16 аршинах, ему нужен широкий вольный свет. [.] Прошу вас, граждане, ко мне на мою новую квартиру, квартиру драматурга Дымогацкого - Жюль Верна, в бельэтаже, с зернистою икрою. Я требую музыки. [26]

    И режиссер подытоживает: «Осатанел от денег. Легкое ли дело. Сто червонцев.» [27].

    Даже если вопреки канонам литературоведения отождествить автора и созданного его пером конформиста Дымогацкого, то все равно перечня тех компонентов булгаковской нормы, которые упоминает Слезкин, не найти. Возможно, он цитирует слова самого Булгакова - ведь они бывшие приятели. Если же, однако, принять материальную обеспеченность за цель Булгакова, то стоит вспомнить, с какой легкостью он готов был отказаться от своей знаменитой шубы из медведя гризли, лишь бы сохранить достоинство и уплатить долг чести, как рассказывал об этом С. А. Ермолинский.

    Но, конечно, самое серьезное недовольство нормой коллеги-писатели высказывали по поводу языка и формы булгаковских произведений - Белая гвардия казалась «вторичной, традиционной» (Слезкин), «на уровне Потапенко» (Катаев); Булгакова сравнивали с В. М. Дорошевичем: «Дорошевич хоть искал новую форму, а он ее не искал» [28].

    Но Булгаков и сам вторит приятелям, начиная фразу об обращении к дневнику самоопределением «консерватор»: «Вероятно, потому что я консерватор [...] всегда в старые праздники меня влечет к дневнику» [29]; он подчеркнуто дистанцируется от «легких» отношений, от фамильярности (под ней он понимал, например, обращение к нему в разговоре по фамилии); от советского «новояза» (здесь стоит вспомнить архаизированный язык его писем).

    * * *

    Миссия вторая: медицина [30]. Это была нелюбимая профессия, но мис- сианство Булгакова сказалось и здесь. Возможно, именно потому, что вела его не любовь, но чувство долга, в Записках юного врача врачебная служба в захолустье изображается «вопреки» - в более романтических тонах, чем позже занятия литературой. «Я буду бороться с египетской тьмой ровно столько, сколько судьба продержит меня здесь в глуши» [31]«Чувство гордости, неизменно являющееся каждый раз, когда я верно ставил диагноз, пришло ко мне» [32]. Миссия медика вообще предстает как миссия борьбы. В Звездной сыпи герой-рассказчик ищет «его» - врага, т. е. сифилис:

    Я буду с «ним» бороться [...]. Завтра я поеду в город и добьюсь разрешения открыть стационарное отделение для сифилитиков. [Фельдшер сомневается в том, что они справятся. - И. Б.] Но я тупо, упрямо помотал головой и отозвался: - Добьюсь [33].

    И апофеоз - многажды цитировавшийся финальный сон юного врача во Тьме египетской - окрашенный легкой иронией, но и здесь - борьба:

    Потянулась пеленою тьма египетская. и в ней будто бы я. не то с мечом, не то со стетоскопом. Иду. борюсь. В глуши. Но не один. А идет моя рать: Демьян Лукич, Анна Николаевна, Пелагея Иванна. Все в белых халатах, и все вперед, вперед. Сон - хорошая штука!.. [34]

    Миссия существует независимо от материальных благ, и, когда благодарные пациенты привозят юному врачу дары в виде яиц и масла, романтический доктор, сытый своей миссией, гордо отказывается. В реальности же «Миша очень сетовал на кулацкую, черствую натуру туземных жителей, которые, пользуясь неоценимой помощью его как врача, отказали в продаже полуфунта масла, когда заболела жена.. .» [35].

    * * *

    Миссия литературная. Еще во Владикавказе решив, что главным в его жизни будет литература, Булгаков медлит называть себя писателем, словно решает - взять ли на себя эту миссию. С этого времени две миссии - самосохранение и литература (а порой в обратном порядке - литература и самосохранение) наслаиваются друг на друга, переплетаются, а часто и отождествляются. Осуществление той и другой требует, по Булгакову, подвижничества и дистанцированности от сиюминутности, выхода на другой, философский, уровень осмысления происходящего. Это, в свою очередь, определило целый набор самоидентификаций. Например, в отношении политики. Несправедливость мнения исследователя о том, что «политических разногласий с правительством у писателя не было, они касались вопросов философии» [36] опровергается при первом прочтении булгаковского дневника Под пятой (красноречиво уже само его название). Да и проблема свободы слова и цензуры волновала писателя отнюдь не только в философском плане.

    Из воспоминаний С. Н. Ермолинского известен примечательный эпизод булгаковского розыгрыша: летом 1938 года Булгаков издали показал ему журнал с написанной якобы о нем статьей и зачитал несколько убедительных цитат. И лишь затем признался, что цитирует статью И. Миримского о Гофмане. Эту статью, сохранившуюся в его архиве с многочисленными пометами, Булгаков воспринял как своего рода зеркало, проекцию на самого себя [37]. В ней он нашел и созвучное своему представление о миссии писателя и его отношении к политике: отчеркнут на полях и подчеркнут (у него это означает высшую степень заинтересованности) фрагмент статьи:

    Он [Гофман] превращает искусство в боевую вышку, с которой как художник творит сатирическую расправу над действительностью. Шаг за шагом отвлеченный субъективно-эстетический протест в творчестве Гофмана вырастает в бунт большого социального напряжения, ставящий Гофмана в оппозицию ко всему политическому правопорядку Германии [38].

    Среди прочих, и эта цитата, видимо, зачитывалась Ермолинскому с заменой имени автора и немецких реалий.

    Еще один вариант миссии писателя, как это часто бывает у Булгакова, «спрятан» среди «комикования» по адресу Лермонтова с его кавказским опытом в рассказе Необыкновенные приключения доктора. Иронические пассажи [39] здесь принадлежат не автору, а герою, и все же показательны, потому что соседствующие с ними уже знакомы нам, заявлены как авторские, булгаковские, в других произведениях. Они узнаваемы едва ли не как набоковские бабочки или шахматы: «Моя любовь - зеленая лампа и книги в моем кабинете» [40] (с вариациями повторено в Белой гвардии, Записках покойника и т. д.; не отсюда ли черпал Слезкин свой полудонос?); «почерк у меня ужасающий. Понимаете ли, букву „а” я пишу как „о”...» [41] (и почерк именно такой, и характеристика эта перейдет позже к герою Записок покойника Максудову). Но среди них есть одна мис- сианская черта: Лермонтов становится знаком ненавистной кавказской войны. Писатель ответственен за все, в чем участвует, - этого правила Булгаков придерживается всю жизнь.

    Миссия самосохранения подразумевала точную самоидентификацию: кто же такой Михаил Булгаков? Цитата из Мастера и Маргариты, где заглавный герой реагирует на вопрос Ивана Бездомного «Вы - писатель?» вначале мимикой и жестом: «Гость потемнел лицом и погрозил Ивану кулаком», а после самоопределением: «Я - мастер» [42], трактовалась многократно, но как бы она ни трактовалась, ясно одно: мастер и писатель - занятия противоположные.

    Вопрос, писатель ли он, мучил Булгакова, совершавшего первые шаги в литературе. 26 октября 1923 года он записывает в дневнике: «Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование» [43]. А через 10 дней там же:

    - писателем [44].

    Между тем, можно собрать несколько его высказываний на тему «я не писатель». Как правило, они появлялись вместе с очередным приступом отчаяния: так, в 1924 году, после стычки с пролетарским писателем Ляшко, в дневнике записывается вопрос: «Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос - беллетрист ли я?» [45]; в 1933 году, после отказа в издании Жизни господина де Мольера, в письме П. С. Попову он замечает: «По сути дела, я - актер, а не писатель» [46]. В 1929 и 1930 годах в письмах правительству и после них Булгаков нарочито избегает называть себя писателем, тем самым настаивая на том, что как писатель он уничтожен:

    Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста режиссера и автора, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес вплоть до сегодняшнего дня [47].

    Я представляю собой сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна [48].

    В 1929 г. совершилось мое писательское уничтожение [49].

    [...] к концу 10-летия [...] с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР [50].

    Булгаков уже давно понимает раздражающий характер своего творчества и свое место в советской литературе и в советском обществе, где ангажированности от писателя ждут не менее, чем в обществе буржуазном, в котором, по утверждению советской пропаганды, свободы слова нет и быть не может.

    В Записках покойника Максудову передано то же отталкивание от писательского сообщества, какое есть у создававшегося параллельно с образом Максудова образа мастера:

    [...] как червь, начала сосать мне сердце прескверная мысль, что никакого, собственно, писателя из меня не выйдет. И тут же столкнулся с еще более ужасной мыслью о том, что... а ну, как выйдет такой, как Ликоспастов? Осмелев, скажу и больше: а вдруг даже такой, как Агапенов? [51]

    Этот мир, куда так стремился герой Записок покойника, он называет «нестерпимым» [52]. Всем нам известно, что проекции речений героев на автора недопустимы. Но что, если уже в самом начале писательского пути Булгаков в дневнике говорит о себе как о лучшем из современных ему писателей:

    Среди моей хандры и тоски по прошлому иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю (2.09.1923) [53].

    Однако при всех сомнениях в своей писательской сущности, к концу 1920-х - началу 1930-х годов (по времени это совпадает с работой над пьесой и романом о Мольере) Булгаков уже ясно осознавал свою миссию и свое место в литературе, помещая себя в один ряд с теми, кем восхищался. В письмах П. С. Попову он словно очерчивает с двух сторон свое пространство русского писателя: во-первых, по поводу возобновления во МХАТе Дней Турбиных, создает в письме целую фантасмагорическую картину, апеллируя к своему литературному учителю, Гоголю:

    [...] ко мне ночью вбежал хорошо знакомый человек с острым носом, с большими сумасшедшими глазами. Воскликнул: «Что это значит?!» А это значит, - ответил я, - что горожане и, преимущественно, литераторы играют ІХ главу твоего романа, которую я в твою честь, о великий учитель, инсценировал [54].

    Во-вторых, по поводу отказа Большого драматического театра от постановки Мольера, Булгаков прямо сопоставляет себя с А. С. Пушкным:

    Когда сто лет назад командора нашего русского ордена писателей пристрелили, на теле его нашли тяжкую пистолетную рану. Когда через сто лет будут раздевать одного из потомков перед отправкой в дальний путь, найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине. [55]

    Принципиальной была для М. А. Булгакова самоидентификация по отношению к заказным работам. В письме к сестре Вере он еще в самом начале литературного пути разделил свое творчество на подлинное и вымученное. Но и в дальнейшем заказная работа, несмотря ни на какие материальные затруднения, имела смысл, только если совпадала с кругом его интересов и давала возможность высказаться способом, не противоречащим его убеждениям, в том числе и по поводу этих самых заказных работ.

    Проблематизируя собственные жизненные ситуации, стесненные условия, в которых он оказался, Булгаков проверяет их на своих героях, обнаруживает аналогии и получает эффект обратимости текста - так, по мнению М. Золотоносова, «длительная работа Булгакова над биографией Мольера, изучение его сочинений сопровождались философской переориентацией его собственной творческой деятельности» [56] и посвящение очередной комедии брату монарха, описанные в романе Жизнь господина де Мольера. Вторжением прямого слова автора представляется здесь вопрос и ответ на него героя-рассказчика:

    Как, о мой читатель, вы смотрите на подобные посвящения? Я смотрю так. Прав был Мольер, когда адресовался с посвящениями к королю и его брату. Поступай он иначе, кто знает, не стала ли бы его биография несколько короче, чем она есть теперь? [...] Потомки! Не спешите бросать камнями в великого сатирика! О, как труден путь певца под неусыпным наблюдением грозной власти! [57]

    Здесь, когда выполнение миссии литературной угрожает миссии самосохранения, встает вопрос о компромиссе - о его мере, о том, насколько компромиссы разрушали единство и цельность художественного мира Булгакова. Его упорное стремление сохранить независимость включало осмысление пределов компромисса. Порой это проявлялось с артистичной иронией:

    Однажды днем я застал его в халате танцующим посреди комнаты. [...] Он сам открыл дверь и продолжал выделывать па, вскидывая босые ноги и теряя шлепанцы. - Миша, что с тобой? - остолбенел я. - Творю либретто для балета. Что-то андерсеновское - Калоши счастья. [...] Ничего, брат, не попишешь. Надо - буду балериной. Но... не более [58].

    Более внятно отношение Булгакова к компромиссам можно проследить, исходя из его решений о приемлемости изменений, которые ему предлагалось внести в то или иное произведение. Эти решения бывали диаметрально противоположными: известно, с какой легкостью он соглашался на переделки киносценария по Мертвым душам (речь шла о «чужом слове»). Но известно и его категоричное заявление в письме брату:

    В Беге мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал [59].

    Между тем перед нами не просто демонстрация покорности и смирения - это письмо с ключом, которое служит ответом на известный писателю отзыв о Беге Сталина.

    Впрочем, я бы не имел ничего против постановки Бега, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно [60].

    Оформленный как частное письмо В. Н. Билль-Белоцерковскому, этот отзыв распространялся в политических и литературных кругах. Однако «еще один или два» рекомендованных сна так и не были написаны. Точно так же в 1935-м, на пятом году репетиций Мольера, в ответ на требования изменений он отвечает:

    «Запятой не переставлю» и настаивает на снятии пьесы с постановки, поскольку «намеченные в протоколе [репетиции] изменения по сцене Кабалы, а также и ранее намеченные текстовые изменения по другим сценам окончательно, как я убедился, нарушают мой художественный замысел и ведут к сочинению какой-то новой пьесы, которую я писать не могу, так как в корне с нею не согласен» [61].

    Он в резких выражениях отстаивал свое видение пьесы Александр Пушкин, когда чтимый им Вересаев, как казалось Блугакову, переступал через роль поставщика материала, о которой они договаривались, и начинал диктовать ему способы сценического воплощения биографии поэта.

    В последнее десятилетие жизни миссии творчества и самосохранения вступают у Булгакова в неразрешимое противоречие. Писатель приходит к выводу: «вопрос моей гибели - это лишь вопрос срока» [62], и все последующие годы исподволь к этому сроку готовится. В эти 10 лет миссия самосохранения требует от него не - писания. В письмах этого периода настойчиво звучит мотив конца, подведения итогов:

    Итак, усталый, чувствуя, что непременно надо и пора подводить итог, принять все окончательные решения, я все проверяю прошедшую жизнь.. , [63]

    [...] к концу моей писательской работы я был вынужден сочинять инсценировки. Какой блистательный финал, не правда ли? [64]

    Я должен сдать 1 февраля Мольера и, по-видимому, на очень большой срок отказаться от сочинительской работы [65].

    Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим донкихотством с моей стороны. И больше его я не повторю [66].

    Судя по дневниковым записям Е. С. Булгаковой, Михаилу Афанасьевичу предлагали написать: сценарий на антирелигиозную тему (А. Пиотровский); рассказики для «Крокодила» (Н. Радлов); агитационную пьесу (В. Дмитриев); новую, т. е. отличную от прежних, пьесу (П. Керженцев); пьесу о перевоспитании в колониях ОІ ПУ (Ф. Кнорре); авантюрный советский роман (Н. Ангарский) и др. И вразрез с призывами к творчеству вымученному [67] почти заклинанием звучат мысли о невозможности творчества подлинного:

    Мучительные мысли у М. А. - ему нельзя работать [68].

    [69].

    Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена [70].

    [Во время разборки архива]: Миша сказал - знаешь, у меня от всего этого (показывает на архив) пропадает желание жить [71].

    Писать, преодолев миссию самосохранения, означало все то же - разгром. Написанное почти ровно за год до смерти письмо В. В. Вересаеву по своей риторике выказывает наибольшее отчаяние и свидетельствует о постоянной борьбе Булгакова с самим собой:

    Все-таки, как ни стараешься удавить самого себя, трудно перестать хвататься за перо. Мучает смутное желание подвести мой литературный итог [72].

    Однако миссия неостановима. Роман, который в будущем получит название Мастер и Маргарита, пишется заново, как «частное дело»:

    Уже в Ленинграде [...] я стал мазать страницу за страницей наново тот самый уничтоженный три года назад роман. Зачем? Не знаю. Я тешу сам себя! Пусть упадет в Лету [73].

    Перед смертью Булгаковым владело чувство крушения, провала миссии самосохранения: «... Я хотел служить народу... Я хотел жить в своем углу. [.] Я хотел жить и служить в своем углу.» [74]. Еще в 1932 году, после снятия в Ленинграде Мольера, Булгаков нарисовал себе картину неумолимой игры с ним какой-то силы: «И мысль, что кто-нибудь со стороны посмотрит холодными и сильными глазами, засмеется и скажет: „Ну, ну, побарахтайся, побарахтайся.”». Несмотря на миссию самосохранения, он отказался вступать с этой силой в переговоры: «Нет, нет, немыслимо!» [75].

    И не сбоем ли миссии стало решение писать Батум, и не этим ли объясняются полузагадочные слова А. А. Ахматовой в посвященном Булгакову стихотворении: «И гостью страшную ты сам к себе впустил / и с ней наедине остался» [76]? Если страшная гостья - смерть, то вполне возможно, что отрешение от подлинного творчества обернулось и провалом миссии самосохранения.

    И все же прижизненная и посмертная писательская судьба Михаила Булгакова доказывает: его миссианство себя оправдало. Воможно, именно оно и есть единственная оправданная жизненная стратегия.

    Ирина Захаровна Белобровцева*

    Эстония

    Примечания

    * Доктор философии, профессор Таллинского университета.

    [2] P. J. S. Duncan, Russian Messianism: Third Rome, Holy Revolution, Communism and after, London 2000.

    [3] П. Данкан, Мессианство России, «Washington ProFile», 29.04.2008, < www.kontinent. org/articlerus48090e2a715a3.html>.

    [4] Там же.

    [5] А. П. Петров, Мессианство русской культуры, < http: //www.referun.com/n/messian- stvo-russkoy-kultury>.

    [6]

    [7] Л. Калюжная, Г. Иванов, Сто великих писателей, Москва 2000, < http: //lib. rus. ec/b/176059/read>.

    [8] М. Булгаков, Роковые яйца, в кн.: он же, Собрание сочинений. В пяти томах, т. 2, Москва 1989, с. 84.

    [9] М. Булгаков, Собачье сердце, в кн.: он же, Собрание сочинение..., т. 2, с. 146.

    [10] Там же, с. 164.

    [11] М. Булгаков, Белая гвардия, в кн.: он же, Собрание сочинений., т. 1, с. 416.

    [12] Ин. 14: 6.

    [13] М. Булгаков, Мастер и Маргарита, в кн.: он же, Собрание сочинений..., т. 5, (1990), с. 26.

    [14] G. Agamben, The Time That Remains: A Commentary On The Letter To The Romans (Meridian), Stanford 2005. См. об этом: Б. Гройс, Репетиция революции, доклад на семинаре «Russian Avant-garde Revisited» 13-14 марта 2010 г., < http: //artinfo.ru/RU/news/ main/Grois-Eindhoven032010.htm>.

    [15] М. Булгаков, Бег, в кн.: он же, Собрание сочинений..., т. 3, (1990), с. 245.

    [16] Там же, с. 273.

    [17] М. Булгаков, Письмо В. М. Булгаковой-Воскресенской от 17 ноября 1921 г., в кн.: он же, Собрание сочинений..., т. 5, с. 403.

    [18] Там же, с. 404.

    [19] М. Булгаков, Белая гвардия..., с. 180.

    [20] М. Чудакова, О мемуарах и мемуаристах (Вместо послесловия), в кн.: Воспоминания о Михаиле Булгакове, сост. Е. С. Булгакова и С. А. Ляндрес, Москва 1988, с. 494.

    [21] монокль, развод со «старой женой», изменение круга знакомых.

    [22] В. П. Катаев, Зимой, в кн.: он же, Собрание сочинений в девяти томах, т. 1: Рассказы и сказки, Москва 1968, с. 291.

    [23] Ю. Слезкин, Записки писателя, ОР РГБ Ф. 801. Оп. 1. Ед. хр. 2.

    [24] Ю. Слезкин, Записки писателя, РГАЛИ Ф. 801. Оп. 1. Ед. хр. 2. Л. 31 об.

    [25] М. Булгаков, Багровый остров, в кн.: он же, Собрание сочинений..., т. 3, с. 209.

    [26]

    [27] Там же.

    [28] М. Чудакова, О мемуарах и мемуаристах..., с. 493.

    [29] М. Булгаков, Под пятой. Мой дневник, в кн.: М. и Е. Булгаковы, Дневник Мастера и Маргариты, Москва 2001, с. 29.

    [30] Рамки настоящей статьи позволяют сказать об этом лишь тезисно, серьезность же этой темы заслуживает отдельной работы.

    [31]

    [32] М. Булгаков, Звездная сыпь, в кн.: он же, Собрание сочинений., т. 1, с. 135.

    [33] Там же, с. 143, 145.

    [34] М. Булгаков, Тьма египетская., с. 121.

    [35] Письмо А. П. Гдешинского Н. А. Булгаковой-Земской от 13 ноября 1940 г., в кн.: Михаил Булгаков и его родные. Семейный портрет, Москва 2004, с. 122.

    [36]

    [37] См. об этом подробнее: И. Белобровцева, С. Кульюс, Автомодель творчества М. Булгакова: М. Булгаков - читатель Гофмана, в кн.: Булгаковский сборник II, Таллин 1994, с. 26-36.

    [38] Пометы на статье И. Миримского Социальная фантастика Гофмана (журнал «Литературная учеба» 1938, № 5), ОР РГБ Ф. 562. К. 23. Ед. хр. 2. Л. 30 об.

    [39] «Временами я жалею, что я не писатель. Но, впрочем, кто поверит! Я убежден, что попадись эти мои заметки кому-нибудь в руки, он подумает, что я все это выдумал! [.] Да что я, Лермонтов, что ли! Это, кажется, по его специальности? При чем тут я!! [.] Противный этот Лермонтов. Всегда терпеть не мог Хаджи. Узун. В красном переплете в одном томе. На переплете золотой офицер с незрячими глазами и эполеты крылышками.» (М. Булгаков, Необыкновенные приключения доктора, в кн.: он же, Собрание сочинений..., т. 1, с. 436-437).

    [40] Там же, с. 432.

    [41]

    [42] М. Булгаков, Мастер и Маргарита..., с. 134.

    [43] М. Булгаков, Под пятой..., с. 34.

    [44] Там же, с. 36.

    [45] Там же.

    [46]

    [47] ПисьмоМ. А. Булгакова правительству СССР от 28марта 1930 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 449.

    [48] ПисьмоМ. А. Булгакова Н. А. Булгакову от 21 февраля 1930 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 441. Этому ощущению себя как машины соответствует и булгаковская риторика - мастер говорит: «Меня сломали»; а по воспоминаниям Ермолинского, после запрета на постановку Батума Булгаков сказал ему: «Вот я лежу перед тобой продырявленный», и слово было настолько неожиданным, что Ермолинский его сразу запомнил (С. Ермолинский, Из записок разных лет, Москва 1990, с. 82).

    [49] Письмо М. А. Булгакова Н. А. Булгакову от 24 августа 1929 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 433.

    [50] Письмо М. А. Булгакова начальнику Главискусства А. Н. Свидерскому от 30 июля 1929 г., в кн.: М. и Е. Булгаковы, Дневник..., с. 78.

    [51]

    [52] Там же, с. 431.

    [53] М. Булгаков, Под пятой..., с. 27-28.

    [54] Письмо М. А. Булгакова П. С. Попову от 25 января - 24 февраля 1932 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений..., т 5, с. 469-470. Разрядка моя. - И. Б.

    [55] Там же, с. 474.

    [56] «Вопросы литературы» 1989, № 4, с. 179.

    [57] М. Булгаков, Жизнь господина де Мольера, в кн.: он же, Собрание сочинений..., т 4, с. 319, 323.

    [58] С. Ермолинский, Михаил Булгаков, в кн.: он же, Из записок разных лет, Москва 1990, с. 66.

    [59] ПисьмоМ. А. БулгаковаН. А. Булгакову от 14 сентября 1933 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 496.

    [60] Письмо И. В. Сталина В. Н. Билль-Белоцерковскому от 2 февраля 1929 г., в кн.: А. Варламов, Михаил Булгаков, Москва 2008, с. 422-423.

    [61]

    [62] Письмо М. А. Булгакова Н. А. Булгакову от 24 августа 1929 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений..., т. 5, с. 434.

    [63] ПисьмоМ. А. Булгакова П. С. Попову от 14-21 апреля 1932 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений..., т. 5, с. 476.

    [64] ПисьмоМ. А. БулгаковаП. С. Попову от 7мая 1932 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 481.

    [65] Письмо М. А. Булгакова Н. А. Булгакову от 14 января 1933 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений..., т. 5, с. 486

    [66]

    [67] Особенно замечательным было увещевание друга Булгакова, художника В. Дмитриева: «Довольно! Вы ведь государство в государстве! Сколько это может продолжаться? Надо сдаваться, все сдались. Один Вы остались. Это глупо!», в кн.: Дневник Елены Булгаковой, Москва 1990, с. 147.

    [68] Запись от 5 октября 1936 г, там же, с. 123.

    [69] Письмо М. А. Булгакова Н. А. Булгакову от 21 февраля 1930 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 441.

    [70] Там же.

    [71]

    [72] Письмо М. А. Булгакова В. В. Вересаеву от 11 марта 1939 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений., т. 5, с. 598.

    [73] От 2 августа 1933 г., с. 491

    [74] «Лечебный дневник» Е. С. Булгаковой цитируется по: Б. Мягков, Последние дни Михаила Булгакова (фрагменты литературно-биографической хроники, в кн.: Булгаковский сборникII..., с. 121.

    [75] Письмо М. А. Булгакова В. В. Вересаеву от 15 марта 1932 г., в кн.: М. Булгаков, Собрание сочинений..., т. 5, с. 472.

    [76] «Узнают голос мой.», Москва 1989, с. 239-240.

    Раздел сайта: