• Приглашаем посетить наш сайт
    Русская библиотека (biblioteka-rus.ru)
  • Яновская Л. М.: Записки о Михаиле Булгакове
    "Милый Маррон", Булгаков и Маяковский.
    Страница 1

    «Милый Маррон», Булгаков и Маяковский

    Одной из самых светлых сторон в моей более чем тридцатилетней судьбе исследователя творчества Михаила Булгакова были встречи, какие на других дорогах жизни мне, пожалуй, не выпадали. Я говорю о встречах с людьми, с которыми Булгаков общался, дружил, с теми, кого он когда-то любил.

    Мысленно всматриваясь в лица, теперь уже большей частью ушедшие, я все-таки отвожу немногих мужчин. Среди них были и достойные, и интересные. Но чудом были не они. Чудом были помнившие Булгакова женщины.

    Может быть, Михаил Булгаков, как это бывает не с прозаиками, как это бывает чаще с поэтами, притягивал к себе прекрасных женщин? А может быть, из числа немногих его друзей уцелели именно они: все-таки женщины живут чуть дольше и эпоха была чуть менее жестока к ним — на их долю выпало меньше арестов и казней.

    — в 60-е, 70-е, 80-е годы — эти женщины входили уже состарившимися. Но и состарившиеся они были прекрасны.

    Об одной из них я хочу рассказать. Это — Марика. Булгаковский «милый Маррон». Марика Чимишкиан — Мария Артемьевна Ермолинская...

    Но сначала небольшое отступление.

    Булгаков давно перешагнул через свое столетие, и я надеюсь, он меня простит, если я открою маленькую тайну: он был влюбчив. Удивительно, но каждая женщина, в которую он влюблялся — а влюблялся он, особенно смолоду, отчаянно, что называется по уши, буквально угорая от любви, — была уверена, что в его жизни она одна. И может быть, не ошибалась?

    Как-то, еще живя в России, я получила письмо из города Сочи — от Захария Лазаревича Горбоноса. Мой читатель, совершенно уверенный, что литературоведы знают все, радостно сообщал мне, что и он не вовсе посторонний Булгакову человек, поскольку был хорошо знаком с Зинаидой Галайдой. Увы, я никогда не слышала имени Зинаиды Галайды. И в следующем письме пораженный моим неведением корреспондент рассказал следующее.

    выходит из дому, встречал ее, и они вместе шли на рынок. Пешком, конечно. На Бессарабку или на «Евбаз» (так сокращенно именовали киевляне Еврейский базар). Иногда, впрочем, и на Сенной. Ходили по рынку, пробовали ряженку, покупали фрукты. Это было очень весело, и они хохотали. Когда корзинка с продуктами тяжелела, Булгаков щедро нанимал извозчика и отвозил свою даму домой. Мой корреспондент запомнил из рассказов прекрасной Зинаиды, что Булгаков покупал ей любимые конфеты — «тянучки» и часто — цветы. Она любила белые цветы...

    Этот рассказ идеально достоверен: киевские «тянучки» были великолепны! И главное, очень дешевы. У студента Булгакова хватало денег — на роскошные «тянучки», белые цветы — розы? — и извозчика в один конец — от Бессарабки до Никольско-Ботанической. Но память о празднике загадочная Зинаида Галайда сохранила на всю жизнь.

    Было это, вероятно, осенью 1913 года. Или, может быть, летом 1914-го. Двадцатидвухлетний Булгаков выглядел очень юным, и таинственная Зинаида, скорее всего, удивилась бы, узнав, что он женат.

    В ту пору он много занимался, по целым дням сидел в библиотеке, и его молодая жена Татьяна частенько сиживала рядом, уткнувшись в беллетристику. Думается, и она не знала о существовании прекрасной Зинаиды, поскольку, помнится, ревновала Булгакова совсем к другой таинственной незнакомке, еврейке по национальности, жившей на крутейшей Мало-Подвальной улице и, кажется, ставшей прототипом Юлии Рейсс в «Белой гвардии».

    Впрочем, не исключено, что дама, отразившаяся в Юлии Рейсс, относится к другому отрезку времени и возникла уже после Зинаиды Галайды, в 1918 или 1919 годах, в период гетманщины и петлюровщины...

    — и нашел, и в значительной степени создал...

    А с Марикой у Булгакова романа не было. Была взаимная симпатия, нежная и искренняя, с оттенком преклонения с ее стороны (она была на пятнадцать лет моложе) и с оттенком отеческого покровительства — с его.

    Михаил Булгаков и его вторая жена, очаровательная Любовь Евгеньевна, познакомились с Марикой весною 1928 года в Тифлисе.

    Л. Е. пишет в своих мемуарах: «1928 год. Апрель. Неуверенная серая московская весна. Незаметно даже, набухли ли на деревьях почки или нет. И вдруг Михаилу Афанасьевичу загорелось ехать на юг, сначала в Тифлис, а потом через Батум на Зеленый Мыс. Мы выехали 21 апреля днем в международном вагоне... 24 апреля — Тифлис». (Л. Е. Белозерская-Булгакова. О, мед воспоминаний. — «Ардис», 1979. Дата подтверждается и письмом Михаила Булгакова с дороги — Евгению Замятину, 22 апреля 1928 года.)

    В эту пору Булгаков уже знаменит: на исходе второй сезон его скандальной театральной славы. «Дни Турбиных» во МХАТе. «Зойкина квартира» в Театре имени Вахтангова... Захлебывающаяся брань критики. Очереди у театральных касс. Письма, телеграммы, визиты режиссеров провинциальных театров...

    «Бег»... Свежий договор с МХАТом на постановку «Бега» и расписка в том, что два экземпляра пьесы автором сданы в театр...

    У поездки в Тифлис предлог — на сцене Тифлисского рабочего театра с огромным успехом идет «Зойкина квартира». Но еще более Булгакова, по-видимому, влечет жажда снова увидеть Кавказ, те места, где он так бедствовал совсем недавно — в 1920—1921 годах. Владикавказ, Тифлис, Батум, Зеленый Мыс...

    А может быть, он просто любил Кавказ, как любили его все русские писатели, начиная с Пушкина? «Это удивительно, до чего он любил Кавказское побережье — Батуми, Махинджаури, Цихисдзири, но особенно Зеленый Мыс», — пишет Л. Е. Белозерская-Булгакова.

    В Тифлисе Булгаковых встретила милая дама, о которой не известно ничего, кроме имени: ее звали Ольга Казимировна Туркул, и она была давняя знакомая Булгакова по Владикавказу. У нее московские гости переночевали, назавтра перебрались в отель «Ориант» на проспекте Руставели, и в тот же день Ольга Туркул познакомила их с Марикой.

    Тут подробности несколько расходятся. Была там какая-то женщина, шившая шляпки, рассказывала мне Марика. Знакомая по Владикавказу. Ольга Туркул зашла с Булгаковыми к ней, и там как раз была Марика. А по рассказу Любови Евгеньевны, знакомство состоялось в кондитерской. Была в боковой улочке кондитерская, с хозяйкой-француженкой. Вот с этой хозяйкой, а заодно с ее внучкой Мари-кой Чимишкиан и познакомила Булгаковых их покровительница.

    — Она будет вашим гидом!

    Идея понравилась. Булгаков помчался за машиной, и, нисколько не медля, они отправились кататься по городу, в котором Марика родилась, который еще никогда не покидала, который очень любила и хорошо знала.

    Дочь армянина и француженки, она была «прехорошенькая», как всегда говорила Любовь Евгеньевна. Очень красива? Нет, пожалуй. Я рассматривала фотографии в ее домашнем альбоме: на многих снимках она рядом со своей любимой подружкой Натой Вачнадзе, впоследствии знаменитой грузинской киноактрисой. Вот Ната — блистательно хороша. Марика рядом с нею выглядит попроще. Но была у Марики — кроме цветения юности, благородного изящества в движении, блеска глаз — какая-то удивительная душевная прелесть: это открытое, легкое и щедрое излучение «на других», это отсутствие стремления, свойственного большинству красивых женщин, — жадно захватывать «на себя»... Говорю так потому что поразительное душевное очарование и стихийное, природное благородство она сохранила и к восьмидесяти, и за восемьдесят...

    А тогда ей было немногим больше двадцати. Она где-то без особого рвения служила, пробовала сниматься в кино и, как и Ната, была своей в кружке молодых грузинских поэтов.

    «Ориант». Попросил адрес: «Мы будем вам писать». Адрес Марика дала, но обещание писать не приняла всерьез: «Все так говорят...»

    Булгаковы уехали в Батум, потом на Зеленый Мыс. Оттуда — через Военно-Грузинскую дорогу и Владикавказ — в Москву. К удивлению Марики, с дороги ей написали. Она не ответила. Потом пришло второе письмо — от Любови Евгеньевны. И деньги. Дело в том, что в Тифлисе, на «толчке», распродавались посылки, присланные из США, а красивой женщине, какой была Любовь Евгеньевна, в 20-е годы в Москве одеться было очень трудно. Короче, Любовь Евгеньевна просила кофточку, заграничную, шерстяную, серенькую. Марика раздобыла кофточку, выслала, возникла переписка. И тут...

    Надо сказать, что ведомство, в котором Марика без особого рвения служила, было управлением железных дорог, а железнодорожным служащим раз в год полагался бесплатный билет для проезда в любой конец страны. Первый и, стало быть, единственный год Марикиной службы шел к концу, она получила билет и решила съездить в Ленинград. То ли вместе с кофточкой, то ли независимо от кофточки написала об этом Булгаковым. Оказалось, они тоже собираются в Ленинград! Правда, всего лишь на несколько дней.

    В Ленинграде Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна разыскали Марику. Гуляли, ходили в театр, познакомили ее с Евгением Замятиным и его женой, очень весело ездили на взморье, и Марика бывала у Булгаковых в гостинице «Европейская». Было это в том же 1928 году. Точнее? Летом 1928 года. Еще точнее?

    Память у Марии Артемьевны Ермолинской была прекрасная — образная и живая, как у всех этих удивительных булгаковских женщин: Любови Евгеньевны Белозерской-Булгаковой, Татьяны Николаевны Булгаковой-Кисельгоф, Наталии Ушаковой — жены булгаковского друга Коли Ля-мина...

    — и, рассказывая, повторяла почти одинаково, с небольшой вариантностью — отдельные реплики, весомые, узловые. Как женщина, помнила подробности одежды, особенно цвет (вот, например, то, что кофточка для Любови Евгеньевны была «серенькая»).

    А даты не помнила. Ошибалась, называя год. Ошибалась, пытаясь вспомнить время года.

    (Точность дат в мемуарах Л. Е. Белозерской-Булгаковой определяется тем, что Л. Е. обращалась к сохранившимся письмам и каким-то, не всегда известным нам записям. Там, где записей недоставало, порою ошибалась и она. Марика же записей не вела и письма, по-видимому, не хранила. И когда в сочинении какого-нибудь булгаковеда вы встречаете утверждение, что вот, дескать, им, булгаковедом, собственноручно записано со слов М. А. Ермолинской, что такое-то памятное ей событие произошло в такой-то день такого-то месяца и года, то это, скорее всего, передержка. Причем дата, предложенная исследователем, не обязательно ошибочна. Она может быть и верна. Просто она вычислена с большей или меньшей точностью по каким-то другим источникам, а потом уже вложена в уста покойной М. А. Ермолинской. Что делать, конечно, нельзя.)

    Вот почему ленинградская поездка Марики просчитывается весьма приблизительно. Июнь? Исключается середина июня: в середине июня Любовь Евгеньевна уезжала в город Вольск. (Она приводит телеграмму Булгакова, адресованную ей в Вольск 16 июня 1928 года.) Август? Исключается середина августа: между 17 и 25 августа Булгаков в Одессе — ведет переговоры о постановке «Бега» и даже подписывает договор. (Напрасный договор — постановка не состоялась.) Окончание Марикиной поездки в Ленинград не могло выпасть на отрезок времени с 23 июля по 11 августа (об этом ниже).

    Л. Е. в своих мемуарах называет первую половину июня. Но может быть, все-таки поближе к сентябрю? Отголоски ленинградских впечатлений соблазнительно слышны в сентябрьской переписке Михаила Булгакова и Евгения Замятина.

    «Дорогой старичок», — неожиданно обращается к Булгакову Замятин 13 сентября 1928 года.

    «Старичок гостил у нас, — подхватывает игру Булгаков 27 сентября. — Вспоминали поездку на взморье. Ах, Ленинград, восхитительный город!»

    И позже, 15 июля 1929 года, Замятин Булгакову, снова: «Привет Любови Евгеньевне и лучшему из старичков, какого я знаю, — Маричке. Ах, если бы мне дожить до такой старости!»

    «Старичок» — это круги от розыгрыша, на какие был большой мастер Михаил Булгаков... Видите ли, в те времена люди запросто ходили в гости принимать ванну. Это так естественно: люди любят принимать ванну, а действующая ванна и горячая вода в 20-е и 30-е годы были далеко не в каждой квартире. (Уже после развода с Булгаковым, в 30-е, Любовь Евгеньевна нередко ходила к давним ее и Булгакова друзьям Поповым — принимать ванну.) Вот и в Ленинграде была прекрасная ванная в гостинице «Европейская», был розыгрыш по поводу купающегося там «старичка», и, вместо ожидаемого «старичка», к гостям выходила прелестная Марика с веселыми после купанья глазами и полотенцем на мокрых волосах...

    Нечто в этом роде — только местом действия называя не Ленинград, а Москву и героем розыгрыша не Замятина, а Павла Маркова — рассказывает Любовь Евгеньевна в своих мемуарах:

    «Из Тифлиса к нам приехала Марика Чимишкиан. Меня не было дома. Маруся затопила ей ванну... В это время к нам на Пироговскую пришел в гости Павел Александрович Марков, литературовед, сотрудник МХАТа. М. А. сказал ему:

    — К нам приехал в гости один старичок, хорошо рассказывает анекдоты. Сейчас он в ванне. Вымоется и выйдет...

    Каково же было удивление Павла Александровича, когда в столовую вместо старичка вышла Марика!»

    И далее с большим увлечением описывает, как смеялся Павел Марков.

    Предоставляю читателям решать, Любовь ли Евгеньевна ошиблась, поставив в этой истории Павла Маркова на место Замятина, или Булгаков шутку повторил. Хорошую шутку можно и повторить...

    На обратном пути, в Москве, Марику встречали Михаил Булгаков с Любовью Евгеньевной и — Владимир Маяковский с Натой Вачнадзе.

    С Маяковским Марика познакомилась в Тифлисе в декабре 1927 года. Тогда, после очередного его выступления, группа молодых грузинских поэтов — тех самых, в кругу которых Марика, как и Ната Вачнадзе, была своей, — увлекла Маяковского к себе, читали стихи, разговаривали, шумели допоздна, и потом Маяковский провожал Марику домой по ночному Тифлису.

    Теперь, на московском перроне, ее встречали оба — Булгаков и Маяковский. (Кстати, вот почему из хронологии путешествия Марики я вынула отрезок времени с 23 июля по 11 августа: безусловно, Марика приехала в Москву не в эти дни — с 23 июля по 11 августа Маяковского не было в Москве.)

    Каждый из двух мужчин решительно предъявил права на очаровательную гостью. Маяковский — от имени Наты Вачнадзе, к которой собирался отвезти Марику. И ни один не был намерен отступить.

    ведома она не уедет.

    Булгаковы увезли свою прекрасную добычу. В тот же день вместе с ними Марика была на именинах у Ляминых. И вряд ли, впервые в жизни попавшая в Москву, догадывалась, что в ее судьбе уже произошел очень существенный поворот и тот дружеский круг, в который ввели ее в первый же день Булгаковы, уже навсегда станет ее кругом, надежным и прочным, с годами постепенно редеющим и все-таки ее кругом до самых последних, очень далеких пока дней...

    Потом Марика всегда с удивлением повторяла фразу: собиралась пробыть в Москве несколько дней, а пробыла целый месяц!

    Проводы ее в Тифлис Любовь Евгеньевна описала так: «В день ее отъезда позвонил Маяковский и сказал, что он заедет проводить Марику... В поместительной машине сидел он и киноактриса Ната Вачнадзе. Присоединились и мы трое. Большое внимание проявил В. В. по отношению к Марике: шоколад, питье в дорогу, журналы, чтобы она не скучала. И все как-то очень просто и ласково. По правде говоря, я не ожидала от него этого. Обратно мы ехали молча. Я сказала:

    — Что это мы молчим? Едем как с похорон.

    — Действительно, как с похорон».

    «Должно быть, здорово понравилась ему наша Мари-ка!» — замечает светская Любовь Евгеньевна.

    Уезжала Марика, как оказалось, ненадолго.

    Следующая встреча с Михаилом Булгаковым произошла в октябре все того же 1928 года.

    — его надписью на фотокарточке: «Милый Маррон! Вам на память. Тифлис. 18. Х. 1928 г. Михаил Булгаков».

    Как видите, еще на «вы».

    В тот год Булгаков особенно много ездил. И «Дни Турбиных», и «Зойкина квартира» не сходили со сцены — денег на поездки в международном вагоне хватало. Любовь Евгеньевна запомнила, что Булгаков любил эти поездки в международном вагоне. Может быть, они снимали напряжение, в котором он все время находился.

    Бранные отзывы на его пьесы по-прежнему шли пеленой. Еще 9 мая Главрепертком (Главный репертуарный комитет, или театральная цезура) запретил «Бег». Но на дворе стоял 1928 год, запреты Главреперткома еще не были смертельны (смертельными они станут очень скоро — со следующего, 1929 года, года «великого перелома»), и Булгаков нервно, стараясь выглядеть самоуверенно, подписывает один за другим договора на постановку запрещенного «Бега». 10 июня — с Бакинским рабочим театром. 21 августа — с Одесским русским драматическим. 24 августа — с Киевским театром русской драмы.

    8 конце сентября Главрепертком внезапно разрешает ранее запрещенный «Багровый остров» — Камерному театру в Москве. Тут же, в самый короткий срок, подписывается договор («Багровый остров» даже успевают поставить — до окончательного запрещения). Кажется, все говорили о том, что Главрепертком не всемогущ. И Вл. И. Немирович-Данченко, жаждущий поставить «Бег» во МХАТе, переходит в наступление.

    — А. М. Горький. (Незадолго до того Горький впервые смотрел «Дни Турбиных», был потрясен и очарован.) Булгаков на этом заседании читает «Бег». Чтение прерывается взрывами смеха. Горький произносит ударную защитительную речь:

    «Это... превосходнейшая комедия. Это — пьеса с глубоким, умело скрытым сатирическим содержанием... Великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас...» 10 октября, заручившись поддержкой Горького и не которых крупных общественных деятелей, Немирович-Данченко начинает репетиции «Бега»...

    Вот в это время — 12 октября 1928 года, через два дня после начала репетиций, — Булгаков выезжает в Тифлис. С дороги — 13 октября — пишет Любови Евгеньевне жалобно: «Дорогой Любан, я проснулся от предчувствия под Белгородом. И точно: в Белгороде мой международный вагон выкинули к чертям, т. к. треснул в нем болт. И я еду в другом не международном вагоне...» 14 октября — в поезде — его находит телеграмма от Т. И. Бережного, заместителя директора Большого драматического театра в Ленинграде. В телеграмме мольба — разрешить жене выдать «Бег». «Приехал подписать договор...» 15 октября, с дороги, телеграммой же Булгаков дает такое разрешение... На определенных материальных условиях...

    (Он никогда не увидит на сцене «Бег». И только много лет спустя после его смерти будет впервые поставлена эта пьеса.)

    А 18-го, как мы уже знаем, в Тифлисе Булгаков встречается с прелестной Марикой. Оказывается, «милый Маррон» собирается в Москву. Вещи уложены. И — такое совпадение — они едут в Москву в одном поезде. Или может быть, Булгаков постарался, чтобы они ехали в одном поезде?

    — там же, где недавно гостила.

    В квартире Булгаковых на Большой Пироговской три комнаты. Прямо из прихожей столовая, как вспоминает Любовь Евгеньевна — 14—15 квадратных метров. Налево — кабинет Булгакова. Там его письменный стол, книжные полки и печь с лежанкой. Та самая печь, которая поглотила столько его рукописей. Направо — маленькая и белая спальня Любови Евгеньевны. Отдельной комнаты для гостьи, конечно, нет. Но места — сколько угодно. В столовой, рядом с дверью в комнату Л. Е., — диван. Слишком изящный и, по-моему, малоудобный для спанья, но все-таки диван. (Кажется, именно он сохранился потом у Любови Евгеньевны под названием «закорюка».) Да еще в кухне, маленькой, темной и выходящей единственным окном в ту же столовую, спит домработница Маруся...

    Тесно? Ничего. Вся Москва в ту пору живет тесно. Да и только ли в ту пору? И только ли Москва?

    ... В Киеве, на Андреевском спуске, Булгаков жил подростком, студентом, потом, зимою 1918—1919 года, врачом. Этот дом описал в «Белой гвардии»... По этому дому я с любопытством ходила в свое последнее русское лето. Музей еще не был открыт, но дом уже отремонтировали, комнаты чисто выбелили. («Тогда», при Булгакове, кажется, были обои? Впрочем, со временем, если достанет денег и сил, может быть, оклеят и обоями.) Были свежеокрашены двери, и новыми стеклами сияли окна. В небольшой гостиной, от стены, противоположной окнам, была видна перспектива улицы. Замечательной постройки дом: второй этаж — с улицы не заглянуть, а из глубины комнаты влево — перспектива улицы вверх, и вправо — улица вниз...

    «А здесь, по-видимому, была комнатка Анюты», — с сомнением говорил директор музея А. П. Кончаковский, показывая скромные служебные помещения музея, кое-как выкроенные из бывшей кухни, ванной, а может быть, прихватившие и кусочек соседнего флигеля, прилегающего стеною к дому.

    «Белая гвардия» у Анюты была комнатка. «Не было никакой комнатки Анюты», — говорила мне когда-то старая дама, дочь домовладельца Василия Лисовича, всю жизнь прожившая в этом доме. «А где же спали горничная и кухарка?» — «Кухарка — в кухне, а горничная — в ванной: на ванну клали деревянный щит, а на него перину»... (И я вспоминала свое детство, выпавшее на тридцать пять лет позже детства Михаила Булгакова, в том же Киеве; темноватую квартиру на Прорезной, почти такой же крутой, как Андреевский спуск; и большую коммунальную кухню с огромной плитой, которую никогда не топили. По вечерам нянька стаскивала с антресолей перину, снимала с плиты примуса и устраивала себе постель — на плите...)

    Оторвавшись от любезного провожатого, я прошла в комнату между кухней и столовой. Сейчас, в сияющей белизне стен, она казалась светлой. Но это была темноватая комната: окно в стену соседнего дома. Через эту комнату из кухни носили блюда. Через нее — в «Белой гвардии» — все время пробегают из кухни в столовую, из столовой в кухню. Через нее можно было попасть в угловую (в романе — «Николкину», у Булгаковых когда-то — спальню мальчиков). И в ней же, дважды проходной, отгороженные двумя шкафами, спали...

    «Здесь, за двумя шкафами, спали племянники Варвары Михайловны, оба "японца", Костя и Николай, отец которых служил священником в Японии», — говорила мне когда-то дочь бывшего домовладельца. «За книжными шкафами?» — переспрашивала я. «Никакими не книжными!.. — сердилась старая дама. — Обыкновенные шкафы, со старыми вещами. С одеждой, в общем...»

    Теперь я стояла в небольшой пустой комнате, мысленно перегородив ее посредине стеною из двух шкафов, и не понимала, как могли поместиться здесь две постели... А ведь они описаны и в «Белой гвардии»: «Белым застелили два ложа и в комнате, предшествующей Николкиной. За двумя тесно сдвинутыми шкафами, полными книг...» В первой части романа здесь спят Мышлаевский и Карась. В третьей части — Карась и Лариосик.

    В романе эта комната названа библиотекой, «книжной»: «Здесь же на открытых многополочных шкафах тесным строем стояли сокровища. Зелеными, красными, тисненными золотом и желтыми обложками и черными папками со всех четырех стен на Лариосика глядели книги... Лариосик все еще находился в книжной, то путешествуя вокруг облепленных книгами стен, то присаживаясь на корточки у нижних рядов залежей, жадными глазами глядя на переплеты, не зная, за что скорее взяться...» Это, конечно, не булгаковская библиотека — это воображаемая библиотека Турбиных, с юношеских лет мечтаемая Булгаковым библиотека: чтобы книжные шкафы от пола до потолка...

    «книжной». В этой небольшой, дважды проходной, темноватой комнате просто не было места для книжных полок, смотревших «со всех четырех стен». А две постели все-таки помещались — куда же денешься...

    Так что жизнь Марики у Булгаковых на диване в столовой не была большой странностью. Все и давно жили тесно.

    Знаете, что больше всего и счастливее всего запомнила она от той поры? Как Булгаков иногда будил ночью ее и Любашу и читал им только что написанные страницы. (Впоследствии, став женою писателя Сергея Ермолинского, Марика часто упрекала своего мужа — в ее пересказе эти упреки звучали брезгливо: «А ты что-то пишешь, пишешь и никогда мне не прочитаешь». Впрочем, может быть, у Ермолинского доставало вкуса понимать, что большой радости от его чтения не будет.)

    Булгаков любовался и даже гордился Марикой, как очаровательной младшей сестренкой, и — к сердечному спокойствию Любови Евгеньевны — в этом случае не давал повода для ревности.

    И все-таки однажды где-то прозвучало: «А Булгаков-то — черкешенку привез! И как Люба терпит?» Марика вспыхнула и, как ни уговаривали Булгаковы («Люба хохотала: "Боже, какие дураки!" Уговаривала: "Да не слушай, мало ли кто что говорит. Разве я стала бы терпеть, если бы так думала?"»), немедленно убралась к подружке на Гоголевский бульвар.

    — сторожить квартиру. Потом возвратились — и она осталась у них.

    Но тут в наше повествование снова входит Маяковский.

    Встречи Марики и Маяковского возобновились после ее переезда в Москву, Происходило это так. Маяковский звонил по телефону и потом встречал ее у дома Булгаковых на Большой Пироговской.

    Она побывала у Маяковского в гостях — в его комнате-«лодочке» в Лубянском проезде. Не одна, конечно, — вместе с Кирой Андрониковой, красавицей сестрой Наты Вачнадзе. Несколько раз Маяковский ездил с Кирой и Марикой кататься в такси («Помните, были такие открытые машины — с откидным верхом?»).

    Но постепенно и все чаще это становились прогулки вдвоем. В Парк культуры... Или просто затягивающиеся в ночь прогулки по зимней и снежной Москве...

    — и в 80-е годы продолжала считать, — что Лиля не терпела женщин возле Маяковского и познакомиться с нею значило бы попасть на ее недобрый, острый язык. («Женщины, с которыми он был знаком, любят делать вид, что были его любовницами. А я не была его любовницей, мы были друзьями...»)

    Маяковский говорил: «Про меня врут, что я бабник — ни одной девушки не пропускаю...» Говорил: «Когда я умру, ты всегда меня защищай... что я вовсе не был нахалом...»

    Говорил: «Из-за тебя я даже с Булгаковым подружился!» Но — неизменно провожая ее после свидания к булгаковскому дому — никогда не заходил внутрь...

    Говорил: «Вот увидишь, я напишу пьесу — переплюну твоего Булгакова...» И через много лет — через десятилетия! — она будет с досадой и всегда одинаково повторять свой ответ: «Зачем же "переплевывать"? Мало, что ли, места на белом свете?»

    А мне интересно: о чем думает Маяковский, когда произносит эти слова, вышагивая рядом с прелестной Мари-кой? Очередной эпатаж? Ревность? Или действительно размышления о своей собственной пьесе? Декабрь 1928 года... «Клоп»? А может быть, конец весны — начало лета 1929-го и — «Баня»? Маяковский водил Марику на генеральную репетицию «Клопа». И если разговор был перед генеральной, то речь, надо думать, шла об этой пьесе...

    «Дни Турбиных»? «Зойкина квартира»? А может быть и вернее всего, гротескная буффонада «Багрового острова», с большим успехом шедшего на сцене Камерного театра в том самом сезоне — с 11 декабря 1928 года? Знатоки уверяют, что Маяковский вообще не хаживал в театры... Стараясь не ошибиться, Марика отбрасывает подробности и высказывается так: «Во всяком случае, булгаковские пьесы он видел!»

    И снова я задаю все тот же вопрос: «Как все-таки относились друг к другу Булгаков и Маяковский?» Она отвечает: «Как немного чужеродные тела...» И что-то говорит о шпильках. И что-то о том, как Булгаков и Маяковский встречались в артистическом клубе за бильярдом...

    Что за колдовство было в этом бильярде с Маяковским, на который Булгаков так последовательно водил своих милых дам? Этот бильярд запомнили все. И Любовь Евгеньевна ( « М. А. предпочитал "пирамидку", игру более тонкую, а Маяковский тяготел к "американке" и достиг в ней большого мастерства». — Л. Е. Белозерская-Булгакова. «О, мед воспоминаний»). И Елена Сергеевна, которой суждено было стать женою Булгакова несколько лет спустя (Маяковский «играл ровнее Миши, — Миша иногда играл блестяще, а иногда мазал». — В книге: «Дневник Елены Булгаковой», Москва, 1990). И Марика... Впрочем, Марика не оставила мемуаров, а я запомнившиеся ей профессиональные подробности игры на бильярде, увы, не записала...

    И все-таки как они видели друг друга? Как  видел Маяковский Булгакова? Как  

    XX век. Трагическая эпоха России и фигуры титанов на фоне трагедии — большие поэты России, современники Михаила Булгакова.

    Владимир Маяковский. Анна Ахматова. Осип Мандельштам. Борис Пастернак. Марина Цветаева.

    В восприятии русских читателей Михаил Булгаков — прозаик и драматург — стоит в их ряду. Может быть, потому, что его главное создание — роман «Мастер и Маргарита» — тоже поэзия. В том плане, в каком понимают поэзию в России: музыка, откровение, пророчество, Голгофа...

    Как интересно всматриваться в них: в каждого в отдельности — личность! — и в то, как они связаны между со-бой — не все вместе, а один с другим, по отдельности. Каждая связь уникальна, как уникальны эти личности. Связи биографические. Человеческие. Личные. Творческие. Притяжения и отталкивания. Парадоксальная глубина понимания друг друга и парадоксы непонимания. Связи и разрывы. Связи, подчас отдаляющие их друг от друга еще более, чем разрыв...

    — как влечет читателя, влюбленного в Булгакова, — эта тема: Булгаков и...

    ... и Анна Ахматова.

    Она всего на два года старше Булгакова, но в ее отношении к нему — материнская нежность и материнская боль... Вот она слушает его чтение глав из романа «Мастер и Маргарита» и весь вечер молчит, кутаясь в платок. Через день станет известно, что арестованы за сатирические басни Николай Эрдман и Масс, и Булгаков ночью сожжет часть своего романа — может быть, те самые главы, которые так молчаливо слушает Анна Ахматова... Ее надгробный плач по Булгакову, полный материнского отчаяния и великой мудрости: «О кто подумать мог, что полоумной мне, Мне плакальщице дней не бывших, Мне тлеющей на медленном огне, Всех пережившей, все забывшей, Придется поминать того, кто полный сил И светлых замыслов и воли...» Ее, записанные Фаиной Раневской, слова, когда в эвакуации, в Ташкенте, Ахматова читала вслух «Мастера и Маргариту»: «Фаина, он гений!»

    ... и Осип Мандельштам.

    Впервые возникший еще в «Записках на манжетах» (1922):

    «Вошел в пасмурный день и голову держал высоко, как принц». А потом как-то тревожно-вопросительно — по касательной — отразившийся в зеркалах «Мастера и Маргариты».

    ... и Борис Пастернак.

    Что связывало Булгакова и Пастернака? Известно, что Булгаков не любил стихов. Из воспоминаний Л. Е. Белозерской-Булгаковой известно, что его не заинтересовали стихи Пастернака: была встреча у писательницы Софьи Федорченко; Пастернак читал свои стихи; Пастернак понравился, а стихи — нет... В дневниках Е. С. Булгаковой — в 30-е годы — имя Пастернака отмечено дважды. В разговоре с Анной Ахматовой: «Рассказывала о горькой участи

    Мандельштама. Говорили о Пастернаке»... Вероятно, о разговоре Пастернака со Сталиным. И потом, на именинах у К. Тренева, Пастернак поднялся и сказал: «Я хочу выпить за Булгакова!» — «Нет, нет! — заволновалась хозяйка. — Сейчас мы выпьем за Викентия Викентьевича (Вересаева), а потом за Булгакова!» — «Нет, я хочу за Булгакова! — сказал Пастернак. — Вересаев, конечно, очень большой человек, но он — законное явление. А Булгаков — незаконное!» И в предсмертные дни Булгакова к нему пришел Пастернак, и о чем-то очень важном, о чем-то самом главном бесконечно доверительно говорили они друг с другом, и мы никогда не узнаем — о чем...

    ... и Марина Цветаева.

    — русской поэзии. И вероятно, отсюда столько общего в их образности. Например, эта мелодия смерти как последнего покоя — сада... «О трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать...» (Булгаков). «Пошли мне сад На старость лет... — Тот сад? А может быть — тот свет?..» (Цветаева). И какое-то кровное родство «Лебединого стана» и «Белой гвардии»...[5]

    Эти сопряжения: Булгаков и великие поэты России, его современники, — раскрываются в литературоведении постепенно, с разной степенью проникновения в глубины, но влекут неизменно доброжелательно и мягко.

    И только одна тема — такая же сложная, противоречивая и так же пронизанная печалью, вставшая прежде других, еще в середине 60-х годов, когда возвращение Михаила Булгакова в литературу едва началось, — почти сразу была заявлена с болезненной остротой. Эта тема — Булгаков и Маяковский.

    Было что-то гипнотизирующее в том, как привлекало читателей соединение-противостояние этих имен. Путь к горечи и печали понимания труден, ибо требует поисков фактов, и работы с фактами, и труда души. А читатели (потому ли, что темы: Булгаков и — Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Цветаева — еще не вставали, а так хотелось увидеть Булгакова, оттененного кем-то «понятным»; потому ли, что общество было воспитано на прокурорских выяснениях «правоты» того или иного художника), читатели жаждали логической прямолинейности противостояния. И литература немедленно предложила требуемую формулу. Сначала, в 60-е годы, одну. Потом, в 80-е, так же самоуверенно, другую, противоположную.

    Впрочем, началось все-таки не с формул. Первым, помнится, врубился Валентин Катаев, и, нужно отдать ему должное, в мемуарном анекдоте, который он рассказал в своей повести «Трава забвения», идеологической заданно-ста почти не было.

    «Красного перца» познакомил Маяковского с Булгаковым, «которого Маяковский считал своим идейным противником». «Булгаков, — рассказывает далее Катаев, — с нескрываемым любопытством рассматривал вблизи живого футуриста, лефовца, знаменитого поэта-революционера...» Потом, «не зная, как бы его получше задрать», задал такой вопрос: «В данное время я пишу сатирическую повесть, и мне до зарезу нужна фамилия для одного моего персонажа. Фамилия должна быть явно профессорская»... — «Тимерзяев», — будто бы мгновенно сказал Маяковский. «Своего профессора Булгаков назвал: Персиков», — заключает Катаев.

    Я намеренно с большими сокращениями пересказываю катаевский текст: в нем много явных неточностей. В пору сочинения повести «Роковые яйца» (с профессором Персиковым) Маяковский вряд ли видел в Булгакове своего «идейного противника», поскольку не была еще написана пьеса «Дни Турбиных» и даже роман «Белая гвардия» еще не начал печататься в журнале «Россия». А если диалог этот произошел позже, то «Роковые яйца» давно уже были реальностью и, следовательно, советоваться было не о чем.

    И все-таки В. Катаев верно схватил этот заинтересованный, этот острый взгляд очень светлых булгаковских глаз, и попытку «задрать», зацепить, и мгновенный обмен репликами — наповал. Маяковский безусловно привлекал внимание Булгакова. Не враждебность, не ревность, не «идейное противостояние» — здесь был живой и глубокий интерес художника. Хотя стихов Маяковского в ту пору Булгаков, кажется, не читал.

    Ну вот, не очень достоверный и совсем не научный рассказ Катаева промелькнул анекдотом, а в качестве руководящего тезиса — в России обожали руководящие тезисы — прозвучала и на многие годы утвердилась формула, собственно говоря, принадлежавшая Константину Симонову:

    «Был или не был Маяковский на "Днях Турбиных", более или менее дружелюбно разговаривали они с Булгаковым при личных встречах — все это не меняет сущности дела. Маяковский, исходя из своих тогдашних литературно-политических позиций, не мог не быть решительным литературным противником Булгакова — это было бы противоестественно, и все это нет никакой нужды смягчать».

    и профессор Московского университета Алексей Метченко, знаменитый тем, что вырастил целую плеяду не очень грамотных, но замечательно подкованных в политических играх литературоведов, тут же решил, что Симонов читает нотации Владимиру Лакшину — ну, с кем бы еще мог Константин

    Симонов полемизировать о Михаиле Булгакове? — и радостно принялся садить по Лакшину еще одной основополагающей цитатой.

    Казалось бы, уже по одному тому, что формулу подхватил профессор Метченко, можно было догадаться, что это фальшивая и плоская мысль. Но по-видимому, требовалась именно такая идея, и, воспринятая как аксиома, формула весело заскакала из статьи в статью.

    Я не обмолвилась: «собственно говоря», тезис принадлежал Константину Симонову. Видите ли, Симонов не был уверен в своей правоте, его неуверенность сквозит в самой наступательности окрика, и у меня есть все основания считать, что я верно слышу его интонацию. Дело в том, что приведенные строки не имели отношения к Лакшину, они извлечены из письма, адресованного мне (15 сентября 1965 года), таких писем Симонова о Михаиле Булгакове я получила семь, и большей частью это были объемные письма — рецензии на варианты моей первой, так никогда и не опубликованной книги о Михаиле Булгакове.

    Тема «Булгаков и Маяковский» волновала Симонова не меньше, чем меня. Его — глубоко чтившего Маяковского и потрясенного открытием Булгакова — влекло противостояние этих имен. Думаю, он искал здесь ответа на какие-то свои собственные, важные для него вопросы. Упирая не на факты — не было у него фактов, а по привычке — на формулы («не мог не...»), пытался подойти к теме с той стороны, где чувствовал себя надежней, — со стороны Маяковского. Сердясь, писал мне:

    «Проблема ведь не только в том, почему Блюм не принимал Булгакова. (В. И. Блюм — театральный критик, специализировавшийся на облаивании булгаковских пьес, один из тех, кто в 20-е годы сделал имя Булгакова одиозным. — Л. Я. ) Более серьезная проблема в том, почему Маяковский не принимал Булгакова. И вот Вы от этой серьезной, весьма серьезной проблемы вдруг отмахиваетесь тем, что, дескать, Маяковский в 29-м году был готов сотрудничать с Художественным театром. При чем тут это? Какое это имеет отношение к делу? Я понимаю, что Вы любите Булгакова. Я тоже его люблю. И очень хотелось бы, чтобы к нему плохо относились только плохие люди и бездарные литераторы. Но, к сожалению, к нему как к художнику определенного направления (мой корреспондент густо зачеркивает загадочные слова: «определенного направления». — Л. Я. ) плохо относились и хорошие люди и талантливые литераторы. Вот ведь в чем дело. Были какие-то принципиальные споры, связанные с определенным положением в обществе...» (22 июля 1967 года)[6].

    Но я не отмахивалась. Просто вопросы, очень важные для Константина Симонова, для меня были фикцией. Я была моложе моего очень авторитетного собеседника всего на одиннадцать лет, но принадлежала уже к другому поколению — к поколению, на которое с меньшей силой давил страшный груз идеологии, и — при полной несвободе зажатого горла, при фактической обреченности на молчание — больше всего дорожила своим правом на собственную свободную мысль.

    Я тоже решала свои вопросы. Но меня интересовало не  а, если можно так выразиться, рядомстояние  этих двух огромных художников, этих двух, по-человечески так беззащитно уязвимых людей. Меня влекли нити притяжения между ними — эти нити тоже были реальностью. И к теме я продиралась оттуда, где чувствовала себя уверенней, — со стороны всматривающегося в Маяковского Михаила Булгакова.

    Конечно, мне были известны все выступления Маяковского против Булгакова. Особой эрудиции не требовалось — достаточно было снять с полки последний том Собрания сочинений Маяковского с подробным именным указателем.

    «Клопе»: «Сплошной словарь умерших слов... бублики, богема, Булгаков...»

    В «Бане»: «Вы видали "Вишневую квадратуру"? А я был на "Дяде Турбиных"».

    Чуть раньше, в стихотворении «Буржуй-нуво», 1928:

    На ложу
    в окно

    ногтем лаковым он дает
    социальный заказ на «Дни Турбиных» —
    Булгаковым.

    И еще раньше — выступление на диспуте «Театральная политика советской власти», 2 октября 1926 года, в день публичной генеральной репетиции «Дней Турбиных». Сохранилась весьма несовершенная, не правленая и не подписанная Маяковским стенограмма:

    «В чем не прав совершенно, на 100% был бы Анатолий Васильевич (Луначарский. — Л. Я. )? Если бы думал, что эта самая "Белая гвардия" является случайностью в репертуаре Художественного театра. Я думаю, что это правильное логическое завершение: начали с тетей Маней и дядей Ваней и закончили "Белой гвардией" (Смех.)»... «Возьмите пресловутую книгу Станиславского "Моя жизнь в искусстве", эту знаменитую гурманскую книгу, — это та же самая "Белая гвардия"»... И далее предлагал — «Нет, не запретить. Чего вы добьетесь запрещениями?» — а просто сорвать булгаковский спектакль... (Отмечу, что никаких конкретных попыток сорвать представление «Дней Турбиных» Маяковский, конечно же, не предпринимал и до сих пор неизвестно в точности, видел ли он вообще эту пьесу.)

    Выпады — все.

    Есть еще несколько упоминаний имени Булгакова — как автора повести «Роковые яйца». Отношение Маяковского к этой повести неизвестно, хотя если вспомнить, что Владимир Владимирович был очень скор на язык, — отсутствие бранных эпитетов тоже о чем-то говорит.

    Теперь — окончательно все.

    «Дней Турбиных», пьесы, которую Маяковский называет — то ли по первой редакции, то ли в порядке политического обвинения «Белой гвардией». (И опять-таки отмечу: одни и те же слова в разные эпохи имеют разный вес. В 1926 году обвинение МХА-та в приверженности к «белой гвардии» доносом не было — было эпатажем.)

    Но я знала и другое.

    С Еленой Сергеевной Булгаковой я познакомилась в начале 60-х годов, уже вооруженная всеми цитатами из Маяковского. И едва ли не в первые же дни робко спросила, как она относится... эти выпады Маяковского... и Булгаков...

    Примечания

    гостье, ее мгновенная — профессиональная — реакция была такой: «"Дни Турбиных" шли в Париже? Где Цветаева могла видеть "Дни Турбиных"?» Оказывается, пробившись к «вокруг-цветаевским» архивам ГБ (что от российского литературоведа требует великого упорства), Ирма Кудрова в числе прочего обнаружила протокол допроса некоего П. Н. Толстого, вернувшегося из эмиграции в начале 30-х годов и арестованного в 1937-м. На допросе П. Н. Толстой сказал, что Цветаева в самом начале 30-х годов передала Булгакову, с оказией, подарок. («Мундштук? Портсигар? — задумалась, вспоминая, Ирма Викторовна. — В общем, что-то связанное с курением...») Передала со словами: «В благодарность за "Дни Турбиных"». Могу уточнить: речь шла не о пьесе «Дни Турбиных» — Цветаева была взволнована романом «Белая гвардия». Этот роман вышел в Париже, на русском языке, двумя томиками, в 1927 и 1929 годах, под названием «Дни Турбиных».

    «Урал», 1987, № 5, с. 175—184, и частично — в изд.: К. М. Симонов. Собр. соч.., т. 12 (дополнительный), Москва, «Худож. лит.», 1987, с. 273—275 и 370. Здесь приводятся по оригиналам.

    Разделы сайта: