• Приглашаем посетить наш сайт
    Пастернак (pasternak.niv.ru)
  • Виленский Юрий: Доктор Булгаков
    Глава II. Лекарь с отличием.
    Пункт 3

    Военный перевес был на их стороне, и поэтому центральный штаб дал указание снять все патрули и спрятать оружие» {42}.

    Снять патрули и спрятать оружие… Вот та же ситуация в «Белой гвардии»: «Три двуколки с громом выскочили в Брест-Литовский переулок, простучали по нему, а оттуда по Фонарному и покатили по ухабам. В двуколках увезли двух раненых юнкеров, пятнадцать вооруженных и здоровых и все три пулемета. Больше двуколки взять не могли» {43}.

    «То не серая туча со змеиным брюхом разливается по городу, то не бурые, мутные реки текут по старым улицам — то сила Петлюры несметная на площадь старой Софии идет на парад… Пэтурра. Было его жития в Городе сорок семь дней» {44}.

    Булгакову довелось пережить эти сорок семь дней, увидеть действия осадного корпуса сечевых стрельцов полковника Коновальца, «на милость» которого был отдан Киев. «При Петлюре все казалось нарочитым — и гайдамаки, и язык, и вся его политика… (…) От правления Петлюры, равно как и от правления гетмана, осталось ощущение полной неуверенности в завтрашнем дне и неясности мысли» — писал К. Паустовский {45}, также находившийся в эти недели в Киеве.

    Наступил невиданный экономический крах, нарастала инфляция. «Из-за отсутствия топлива и смазки прекратилось движение на железных дорогах, не работают заводы, почта и газ, — признавали газеты Директории. — Стоимость денег падает, торговля превратилась в спекуляцию, и цены растут с каждым днем».

    Как отмечал Булгаков, он видел в этот страшный девятнадцатый год в Киеве совершенно особенный, совершенно непереносимый фон. Во многом это объяснялось тем, что Михаил Афанасьевич был врачом.

    Власти объявили о мобилизации всех способных носить оружие в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет. Врачи, естественно, также призывались в курени. По свидетельству Т. Н. Лаппа, такую повестку получил и Михаил Афанасьевич: «Я куда-то уходила, пришла, лежит записка: «Приходи туда-то, принеси то-то, меня взяли (он пошел отметиться, его тут же и взяли)». Прихожу — он сидит на лошади. «Мы уходим за мост — приходи туда завтра»» {46}. Описание того, что пережил в эти дни доктор Яшвин (а петлюровцы пытались остановить части Красной Армии на левом берегу Днепра), во многом соответствует тому, что происходило в эти дни с Михаилом Афанасьевичем.

    «Это было в 19-м году, как раз вот 1 февраля. Сумерки уже наступили, часов шесть было вечера. За странным занятием застали меня эти сумерки. На столе у меня в кабинете лампа горит, в комнате тепло, уютно, а я сижу на полу над маленьким чемоданчиком, запихиваю в него разную ерунду и шепчу одно слово:

    — Бежать, бежать…

    … Дело было вот в чем: в этот час весь город знал, что Петлюра его вот-вот покинет… Из-за Днепра наступали, и, по слухам, громадными массами большевики, и, нужно сознаться, ждал их весь город не только с нетерпением, а я бы даже сказал — с восхищением. Потому то, что творили петлюровские войска в Киеве в этот последний месяц их пребывания, — уму не постижимо…

    Итак…

    Итак: лампа горит уютно и в то же время тревожно, в квартире я один-одинешенек, книги разбросаны (дело в том, что во всей этой кутерьме я лелеял безумную мечту подготовиться на ученую степень), а я над чемоданчиком.

    … Вернулся я как раз в эти самые сумерки с окраины из рабочей больницы… и застал в щели двери пакет неприятного казенного вида. Разорвал его тут же на площадке, прочел то, что было на листочке, и сел прямо на лестницу.

    На листке было напечатано машинным синеватым шрифтом: «С содержанием сего…»

    Кратко, в переводе на русский язык:

    «С получением сего, предлагается вам в двухчасовый срок явиться в санитарное управление для получения назначения…»

    Значит, таким образом: вот эта самая блистательная армия, оставляющая трупы на улице, батько Петлюра, погромы и я с красным крестом на рукаве в этой компании….. План у меня созрел быстро. Из квартиры вон…..

    И тотчас, кашляя, шагнули в переднюю две фигуры с коротенькими кавалерийскими карабинами за плечами…

    — Вы лекарь Яшвин? — спросил первый кавалерист.

    — Да, я, — ответил я глухо.

    — С нами поедете, — сказал первый.

    — Что это значит? — спросил я, несколько оправившись.

    — Саботаж, вот що, — ответил громыхающий шпорами и поглядел на меня весело и лукаво, — ликаря не хочуть мобилизоваться, за що и будут отвечать по закону.

    … Я ехал в холодном седле, шевелил изредка мучительно ноющими пальцами в сапогах, дышал в отверстие башлыка, окаймленное наросшим мохнатым инеем, чувствовал, как мой чемоданчик, привязанный к луке седла, давит мне левое бедро. Мой неотступный конвоир молча ехал рядом со мной.

    … Дикая судьба дипломированного человека…

    Через часа два опять все изменилось, как в калейдоскопе. Теперь сгинула черная дорога. Я оказался в белой оштукатуренной комнате. На деревянном столе стоял фонарь, лежала краюха хлеба и развороченная медицинская сумка… Время от времени ко мне входили кавалеристы, и я лечил их. Большей частью это были обмороженные. Они снимали сапоги, разматывали портянки, корчились у огня. В комнате стоял кислый запах пота, махорки, йода. Временами я был один. Мой конвоир оставил меня. «Бежать», — я изредка приоткрывал дверь, выглядывал и видел лестницу, освещенную оплывшей стеариновой свечой, лица, винтовки. Весь дом был набит людьми, бежать было трудно. Я был в центре штаба» {47}.

    И все-таки Булгакову удалось бежать. «Потом дома слышу — сине-жупанники отходят, — рассказывала Татьяна Николаевна. — В час ночи звонок. Мы с Варей побежали, открываем: стоит весь бледный… Он прибежал совершенно невменяемый, весь дрожал. Рассказывал: его уводили со всеми из города, прошли мост, там дальше столбы или колонны. Он отстал, кинулся за столб — и его не заметили. После этого заболел, не мог вставать. Приходил часто доктор Иван Павлович Воскресенский. Была температура высокая. Наверно, это было что-то нервное. Но его не ранили, это точно» {48}.

    И снова Киев тех недель и месяцев глазами очевидца. В Военно-медицинском музее в Ленинграде хранятся записи работавшего в то время в госпитале на Печерске врача Александра Ивановича Ермоленко, в будущем подполковника медицинской службы, профессора кафедры госпитальной хирургии Ленинградского санитарно-гигиенического института. К его воспоминаниям обращается и М. О. Чудакова. Вот несколько фрагментов, выписанных нами.

    «24 ноября 1918 года. Седьмой день гремят орудия гетманских и петлюровских войск…

    13 декабря. Призыв врачей 1889—98 гг. рождения.

    14 декабря. Всюду чувствуется страшное напряжение. Не щадят и медсестер Красного Креста. На Евбазе масса трупов… Все сосредоточены и молчаливы.

    в период гражданской войны под его руководством работал А. И. Ермоленко. — Ю. В.) устранен из госпиталя как русофил.

    27 января. Канун большевизма. Санитарная управа уехала еще вчера. На Крещатике только и слышно: уехать.

    3 февраля. Сегодня ночью бандиты вновь пытались захватить город в свои руки.

    5 февраля. Уж скорее большевики заняли бы Киев»..[3]

    Где же мог находиться в эти дни врач М. Булгаков? В. А. Антонов-Овсеенко вспоминал, что 31 января за Броварами, на юг от станции Бобрик, петлюровцы начали наступление силами конного полка и четырех пехотных полков, поддержанных артиллерией и даже одним самолетом. Однако 1-я Украинская Советская дивизия вынудила их панически отступать к Гоголеву. Сосредоточившись у Дымерки и Броваров, в ночь на 1 февраля они предприняли вторую атаку. Операциями руководил сам Петлюра, в бой были брошены лучшие части сечевиков, которым было приказано держаться до последнего. Но и они были разгромлены и, оставляя раненых и оружие, отступали к Киеву.

    двадцать-тридцать километров.

    К этому времени относятся и слухи о фиолетовых лучах, которыми якобы обладают петлюровцы. По мнению исследователей творчества М. А. Булгакова, и эти сообщения, вызвавшие много разговоров, возможно, отозвались впоследствии в формуле «красного луча» Персикова.

    «Когда бой начался под самым Киевом, у Броваров и Дарницы, — писал К. Паустовский, — и всем стало ясно, что дело Петлюры пропало, в городе был объявлен приказ петлюровского коменданта.

    В приказе этом было сказано, что в ночь на завтра командованием петлюровской армии будут пущены против большевиков смертоносные фиолетовые лучи… В ночь «фиолетового луча» в городе было мертвенно тихо. Даже артиллерийский огонь замолк, и единственное, что было слышно, — это отдаленный грохот колес. По этому характерному звуку опытные киевские жители поняли, что из города в неизвестном направлении поспешно удаляются армейские обозы» {49}.

    6 февраля утром в Киев вошли части Красной Армии. В тот же день состоялось заседание Совета рабочих депутатов. Председательствовал А. С. Бубнов (это имя будет впоследствии немало значить для автора «Дней Турбиных»). Но не было спокойствия в городе. Уже на второй день после бегства Директории атаман Зеленый требует, чтобы Совет рабочих депутатов «разделил власть с ним», начав позже весьма мощными силами банд открытые боевые действия. После выселения жильцов из 37 «стратегических домов» распускаются слухи о реквизициях и дальнейших переселениях. В апреле вспыхивает мятеж банд на Куреневке. Бои идут па набережной Днепра, совсем близко от Андреевского спуска, на Юрковской улице, в районе Житнего рынка. Банда учиняет еврейский погром…

    «21 февраля. Опять мобилизация врачей…

    11 апреля. Со стороны Куреневки движутся банды Тютюнника и Крука.

    29 апреля. Получил повестку в санотдел Губвоенкома ехать в Москву» — таковы дальнейшие записи А. И. Ермоленко.

    Эти строки из дневника врача буквально совпадают с официальным сообщением, опубликованным в разделе хроники в журнале «Врачебное дело» (1919 г.): «В Киеве и губернии согласно приказу военно-санитарного управления с 15 апреля производится регистрация и мобилизация врачей. Кроме калек и одержимых тяжкими болезнями, никто не освобождается от мобилизации».

    О положении врачей говорит и такое заявление, опубликованное во «Врачебном деле» в январе 1919 г.: «Правление профсоюза врачей в Харькове вошло с ходатайством об освобождении врачей и их семей от реквизиций, обысков и арестов, указав, что врачи, неся как военные, так и гражданские повинности, оказывая всевозможную бесплатную медицинскую помощь, борясь с эпидемическими заболеваниями, только лишь при условии защиты их личности, их семей и имущества могут спокойно выполнять свою напряженную работу».

    «косвенным путем». Хотя, очевидно, Михаил Афанасьевич возобновил свою практику, она была небольшой. А обстановка вокруг Киева усложнялась. Все чаще появляются банды. Места их формирования — Тараща, Белая Церковь, Золотоноша, Кагарлык, Чернобыль, Горностайполь, Триполье. Некоторые банды (Зеленого, Струка, Тютюнника, Соколовского, Григорьева и других) достигали по численности нескольких тысяч человек и были хорошо вооружены.

    «Жестокость и дикость, которые я видел после отступления банды из Куреневки, заставили меня содрогнуться, — писал К. Е. Ворошилов в газете «BicTi» от 13 апреля 1919 г. — К этим гадам-провокаторам, которые устроили кровавую бойню над ни в чем не повинными людьми, наш суд будет самым жестоким, мы должны будем стереть их с лица земли…» {50}. Вряд ли эта терминология, в любом контексте, импонировала врачу Булгакову.

    Взрывы мостов лазутчиками Зеленого и Струка, бандитские грабежи на дорогах, что почти прекратило подвоз продуктов на рынки, усиление диверсий в городе и одновременно «красный террор», притеснение буржуазных элементов. «На одно насилие служило ответом такое же насилие, — писал о том времени В. Г. Короленко, — и во многих умах рождалось предчувствие, что будет, когда маятник опять качнется в другую сторону».

    15 июня 1919 г. объявляется мобилизация комсомольцев, вскоре создается Киевский укрепленный район. Булгаковы в эти дни, очевидно, покинули город. М. О. Чудакова приводит воспоминания Т. Н. Лаппа: «Летом одно время ушли в лес… не помню уже, от кого ушли….. Одетые спали, на сене. Варя, Коля и Ваня, кажется, с нами были. Потом вернулись пешком в Киев» {51}.

    — с юго-запада форсировали наступление на Киев. Одновременно угрозу для города представляли банды Григорьева, Зеленого, Ангела, Мордалевича, быстро перемещавшиеся из одного уезда в другой. В августе положение еще более обострилось. Со стороны Обухова наступали петлюровские войска. 30 августа они заняли Демиевку и прилежащие районы города, а на следующий день их вытеснили деникинцы.

    В городе устанавливается режим деникинской военной диктатуры. Действия органов власти не минуют и врачей. Из архивных документов следует, что мобилизация врачей в войска Добровольческой армии была объявлена в Киеве 27 октября 1919 г. Согласно распоряжению помощника главноначальствующего Киевской области по гражданской части барона Гревеница, врачи, уклонявшиеся от сотрудничества с деникинской администрацией, подлежали немедленному увольнению и наказанию.

    «Когда белые были в Киеве, в первый раз повестку Михаилу не присылали, — вспоминала Т. Н. Лаппа (добавим, однако, что в журнале «Врачебное дело» за июнь 1919 г. мы обнаружили извещение о мобилизации врачей в Добрармию. Возможно, до Булгакова не дошла очередь… — Ю. В.). — Первый раз их встречали хлебом-солью, но они быстро начали расстреливать, и народ охладел. Михаил занимался частной практикой» {52}. А вскоре положение деникинских властей в Киеве усложнилось. В конце сентября 1919 г. левобережная группа Красной Армии неожиданно предприняла атаку на город. Красным дивизиям удалось дойти до Николаевского сквера, где деникинцы оказали сильное сопротивление, стреляя, можно полагать, и из здания 1-й гимназии. В эти же часы к Киеву подошли бронепароходы большевиков «Геройский», «Грозящий» и «Гневный», открывшие шквальный огонь. Уличные бои продолжались в течение нескольких дней.

    «Для пополнения действующих частей» 27 октября главноначальствующим был объявлен приказ о призыве на военную службу, в том числе кадровых военных врачей, состоящих за штатом, врачей запаса, ополчения и белобилетников», — пишет М. О. Чудакова в «Жизнеописании Михаила Булгакова». Основываясь на воспоминаниях Т. Н. Лаппа, она воссоздает дальнейшие перемены в судьбе Михаила Афанасьевича: «Он получил мобилизационный листок, кажется, обмундирование — френч, шинель. Его направили во Владикавказ в военный госпиталь… В Киеве он в это время уже мечтал печататься. Добровольцем он совсем по собирался идти никуда…

    … Поехала….. Во Владикавказе прожили недолго — Булгакова послали в Грозный, в перевязочный отряд. Уезжал утром, на ночь приезжал домой. Однажды попал в окружение, но вырвался как-то и все равно пришел ночевать… Потом жили в Беслане — не доезжая Владикавказа. Все время жили в поезде — в теплушке или купе. Вообще там ничего не было, кроме арбузов. Мы целыми днями ели арбузы. Потом вернулись во Владикавказ — в тот же госпиталь, откуда его посылали» {53}.

    Мы мало знаем об этих месяцах в дивизиях, которые вскоре начинают отступать. Деникинцы с трудом удерживают Петровск-Порт, Грозный, Владикавказ, Дербент, они ведут сражение на два фронта — против Красной Армии и горских партизан. Еще недавно огромная, Добровольческая армия на Кавказе уменьшается до численности корпуса.

    Врачебные впечатления Булгакова в те дни, представленные автором в первой публикации (1922 г.), возможно, отразились в рассказе «Необыкновенные приключения доктора» как фрагменты из записной книжки врача. «Над головой раскаленное солнце, кругом выжженная травка, забытая колея. У колеи двуколка, в двуколке я, санитар Шугаев и бинокль… Сквозь землю провалились все. И десятитысячный отряд с пушками и чеченцы… Мороз восемнадцать градусов. Теплушки как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой…

    … Стон и вой. Машинист загнал, несмотря на огонь семафора, эшелон на встречный поезд…..

    До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых…

    Тень фельдшера Голендрюка (в предыдущих разделах описывается его дезертирство. — Ю. В.) встала передо мной… Но куда, к черту! Я интеллигент» {54}.

    Как полагает Л. М. Яновская, Булгаков пишет об истинной катастрофе воинского эшелона на Владикавказской железной дороге в февральскую ночь 1920 г., когда он оказывал помощь пострадавшим как врач.

    Бесспорно, роль врачей в этом нарастающем обвале белого движения была жалкой и вместе с тем невероятно трудной, как бы ни относились они к чисто профессиональным обязанностям — оказывать помощь раненым в этих тающих, истекающих кровью полках. Падая с ног от усталости, Булгаков перевязывал — таков был его долг. Но одновременно перед его взором проходили виселицы с невинными людьми, ужасы, творимые деникинской контрразведкой и регулярными частями, перед ним все отчетливее вырисовывалось полное моральное опустошение тех, кто вел сотни тысяч людей к смерти. Воспоминания о «непротивлении злу» будут еще долго бередить его сердце…

    В этот период Булгаков начинает печататься. Одна из предположительных первых публикаций «Грядущие перспективы» в газете «Грозный» относится к ноябрю 1919 г. В 1988 г. М. О. Чудакова полностью привела ее в своих работах. Статья написана мрачными красками, с суровой оценкой событий. Характерны слова: «Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни. Платить и в переносном и в буквальном смысле слова.

    … за все!»

    Это слова человека, находившегося «по ту сторону баррикады». Но вдумаемся в их суть, в их пророческое звучание. Неминуемые беды и трудности Родины вызывают у автора чувство глубокой грусти, он не питает иллюзий, что будущее страны сложится счастливо. Ведь как естественник и врач, как патриот и гражданин, Булгаков особенно хорошо понимает, что братоубийственная война пагубно скажется на жизни народа. Характерно, что в дневниковой записи 1968 г. (она увидела свет в газете «Известия» в феврале 1990 г.) писатель Федор Абрамов подчеркнет примерно то же самое: «Убийство лучших, наиболее ярких людей с той и с другой стороны. Гражданская война как сумасшествие нации». Одним из провидцев, призывавших к разуму в годы страстей и борений, был доктор Булгаков.

    И еще след тех месяцев — в романе Юрия Слезкина «Столовая гора». Как полагают исследователи творчества Булгакова, в образе Алексея Васильевича. Слезкин описывает черты Михаила Афанасьевича.

    Кстати, именно М. Булгаков как врач был вызван к Ю. Слезкину, заболевшему сыпным тифом.

    «Алексей Васильевич идет медленно. Он опирается на палку — неуверенно, не сгибая передвигает ноги. Он еще не оправился после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца. За это время многое переменилось. Он слег в кровать сотрудником большой газеты, своего рода «Русского слова» всего Северного Кавказа, охраняемого генералом Эрдели…

    среди искалеченных, изуродованных, отравленных людей. Он хотел, наконец, сесть за письменный стол, перелистать свои записные книжки, собрать свою душу, оставленную по кусочкам то там, то здесь — в холоде, голоде, нестерпимой боли никому не нужных страданий. Он слишком много видел, чтобы чему-нибудь верить…

    Потом он слег и пролежал полтора месяца. В бреду ему казалось, что его ловят, ведут в бой, режут на куски, отправляют в лазарет, сшивают и снова ведут в бой…» {55}.

    В романе Ю. Слезкина есть упоминание о том, что герой его перенес сыпной тиф. Действительно, отступающие армии были охвачены тифозной эпидемией. Тяжелой формой возвратного тифа заболел и Булгаков. Было бы странно, если бы инфекция, бушевавшая в завшивленных лазаретах, потрепанных палатках перевязочных пунктов, миновала его.

    Когда он приехал в горячке из Кисловодска, вспоминает Т. Н. Лаппа, на его одежде были насекомые. Стало ясно, что это тиф…

    — Он лежал в беспамятстве в нашей комнате во Владикавказе, — рассказывала Татьяна Николаевна, — но и в этом его состоянии Михаила Афанасьевича не оставляли в покое. Фактически насильно его пытались вывезти с собой — как доктор он оставался очень нужным. Командование полагало — он симулирует, хочет увильнуть… Сначала к нам на квартиру явились с подводой солдаты, через несколько часов команда унтер-офицеров, наконец, кто-то еще из госпиталя. Но я никого не впустила в комнату, каждый раз твердо стоя на своем: «Только через мой труп…» Я понимала, что в дороге Михаил погибнет…

    Он-то и вылечил Михаила Афанасьевича, поддержал его какими-то уколами, по-моему, в основном камфарой во время кризиса. (Вспомним большие дозы камфары, назначенные А. Турбину. — Ю. В.). Булгаков был так слаб, что потом более двух недель, с моей помощью, учился вновь ходить на костылях, а потом ходил с палочкой…

    Восходила его литературная звезда, и к медицине как профессии он больше не возвратился. Да, талант его страстно требовал самовыражения, и выбор, давший миру выдающегося писателя, был сделан. Но разве случайным и напрасным оказался четырехлетний путь после получения врачебного диплома? Ведь именно эти впечатления, этот тяжкий крестный путь в определенной мере предопределили высшее его предназначение — запечатлеть, как никому это не было дано, одну из драматичных глав истории XX века. Вот почему есть основание сказать: врачебная одиссея Михаила Булгакова в трудное и переломное время, вместившая Черновицы и Никольское, Вязьму и Киев, Грозный и Владикавказ, — это пролог его писательской судьбы.

    «В 1919 году окончательно бросил занятие медициной», — пишет Булгаков в автобиографии. Более того, некоторое время он считал целесообразным скрывать свое врачебное образование. Но став профессиональным писателем, отмечает кандидат медицинских наук Исанна Лихтенштейн, Булгаков оставался медиком по своему мироощущению и, главное, имел четкое представление о том, каким должен быть врач.

    Конечно, жизнь его заключалась в художественном творчестве. «Михаил Афанасьевич поразил меня своим ясным талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью» — так пишет А. А. Фадеев о встрече с Булгаковым. Думается, эти слова можно отнести к Булгакову и как к врачу. Не занимаясь формально медициной, он проявлял качества прекрасного клинициста, наделенного не только знаниями и чувством милосердия, но и удивительной интуицией.

    «Как и прежде, когда я заболевал, он спешил ко мне: любил лечить. Болезни у меня по тем молодым годам были несложные — простуда, бронхит. Тем не менее у него был вид строгий, озабоченный, в руках чемоданчик, из которого он извлекал спиртовку, градусник, банки. Затем усаживал меня, поворачивал спиной, выстукивал согнутым пальцем, заставлял раскрыть рот и сказать «а», ставил градусник, протерев его спиртом, и говорил:

    — Имей в виду, самая подлая болезнь — почки. Она подкрадывается, как вор. Исподтишка, не подавая никаких болевых сигналов. Поэтому… я бы заменил паспорта анализом мочи, лишь на основании коего и ставил бы штамп о прописке.

    Я считал его очень мнительным. Он любил аптеки. До сих пор на Кропоткинской стоит аптека, в которую он часто хаживал. Поднявшись на второй этаж, отворив провинциально звякающую дверь, он входил туда, и его встречали как хорошо знакомого посетителя. Он закупал лекарства обстоятельно, вдумчиво. Любил это занятие» {56}.

    Любил это занятие… Нельзя тут не добавить, что Булгаков прекрасно знал его тонкости, что школа земского врача жила в нем всегда… Если бы ему было суждено продолжить свой путь в медицине, по интуиции, чутью, безошибочности догадки Михаил Афанасьевич, бесспорно, принадлежал бы к выдающимся специалистам. Об атом говорят многие факты. Вот хроника нескольких тревожных дней в доме Михаила Афанасьевича и Елены Сергеевны Булгаковых, когда 13 декабря 1936 г. тяжело заболел Сережа, младший сын Елены Сергеевны. Врач-педиатр, приглашенный в то же утро (он, очевидно, лечил Сережу всегда), установил, что у мальчика острая ангина, и назначил лечение. Назначения скрупулезно выполнялись, а больному становилось хуже. Никто в доме не находил себе места… И вот ночью 15 декабря, еще раз осмотрев Сервису, проанализировав симптоматику болезни, Михаил Афанасьевич пришел к выводу, что это скарлатина!

    Вскоре снова пришел педиатр. Булгаков, не практикующий врач, оказался прав, меры лечения были сразу же изменены, и это сказалось положительно. Конечно, болезнь протекала необычно, скорее всего, без сыпи и классического «скарлатинозного носогубного треугольника». Но по каким-то неуловимым клиническим нюансам Михаил Афанасьевич распознал истинный характер заболевания, хотя с детскими инфекционными болезнями он сталкивался около двадцати лет назад, в Никольском, а потом в Вязьме. Впрочем, вспомним, что доктор Бомгард читал тогда, в первую голову, про дифтерит и скарлатину…

    «Пусть лебедянское солнце над тобой будет как подсолнух, а подсолнух (если есть в Лебедяни!) как солнце. Твой М.», — писал Булгаков Елене Сергеевне в мае 1938 г. Лебедянское солнце заслуживает в этом исследовании отдельного разговора.

    в это лето он день и ночь работал над главами «Мастера и Маргариты».

    «Отдых Елене Сергеевне был крайне необходим, — пишут В. И. Лосев и В. В. Петелин в комментарии к письмам Михаила Афанасьевича, относящихся к этому периоду (Михаил Булгаков. Письма. Жизнеописание в документах. — М., 1989). — Жизнь в условиях постоянных потрясений привела и ее к морально-психологическому кризису. Головные боли, бессонница стали постоянными. Была она и единственной твердой опорой для Булгакова в его чрезвычайно напряженной жизни. Булгаков как врач и превосходный психолог прекрасно понимал ее состояние и решил немедленно отправить ее с сыном на воздух, в относительно спокойное место, подальше от той обстановки, которая и явилась причиной ее нервного переутомления. При этом он запретил ей принимать какие-либо лекарства».

    Булгаков написал в Лебедянь более сорока писем. Часто приходили от него и телеграммы. Само содержание этих сохраненных Еленой Сергеевной листков напоминает о почти исчезнувшей в наши дни благотворной взаимной тональности в переписке двух близких людей. Многие из этих чрезвычайно интересных посланий содержат и врачебные наставления.

    «… Умоляю, отдыхай, — пишет Булгаков 27 мая. — Не думай ни о театрах, ни о Немировиче, ни о драматургах, ничего не читай, кроме засаленных и истрепанных переводных романов (а может, в Лебедяни и их нет!)».

    «Три раза купаться тебе нельзя. Сиди в тени…» — пишет он в письме от 14 июня (ранее Михаил Афанасьевич, как указывают В. И. Лосев и В. В. Петелин, просил Сергея написать ему по секрету, как, по его мнению, выздоравливает Елена Сергеевна). 29 июля Булгаков вновь напоминает: «… Не ходи по солнцу много! Серьезно говорю. Поплатишься за это, я боюсь. Сиди в тени!»

    к конкретным гигиеническим предписаниям, а лишь опытный практик, сочетающий знания и предвидение.

    Разумеется, к здоровью жены Булгаков относился особенно бережно. Но без преувеличения можно сказать, что необычайно внимательное отношение к людям — вообще его профессиональная черта. В данном же случае советы Михаила Афанасьевича явились своего рода рецептами.

    «Где остановился Миша? Если у тебя, то… лечись, лечись, лечись. Пусть Миша впрыскивает тебе мышьяк….. Что это за вливание ты хотел делать? Не делай, ради бога, никаких вливаний, не посоветовавшись с дядьками и Мишей». Это письмо Надежды Афанасьевны Булгаковой-Земской из Киева в Москву своему мужу Андрею Михайловичу Земскому, датированное 27 сентября 1921 г., проливает свет на еще один медицинский эпизод в жизни Булгакова, когда формально он уже снял докторский халат. Михаил Афанасьевич был особенно дружен с сестрой Надей и ее мужем, филологом А. М. Земским. А. Земской болел в эти голодные и холодные месяцы малярией и малокровием, и Михаил Афанасьевич, приехавший в Москву, после пребывания в студенческом общежитии вскоре перебрался к нему в комнату в далекой от покоя, сотрясаемой пьяными дебошами квартире № 50 (мы упомянем о ней дальше, касаясь рассказа «Самогонное озеро». — Ю. В.). Жилье Андрея Михайловича являлось как бы островком в этом озере, но все же это была крыша над головой. Лечебные меры, предпринятые Булгаковым (в дни, когда он в поисках пропитания каждый день исхаживал всю Москву!), привели к определенному улучшению в состоянии А. М. Земского, и он смог уехать к Надежде Афанасьевне в Киев.

    Но вдумаемся в строки двух писем Михаила Афанасьевича сестре, набросанные им среди хлопот в трудное время неустроенности.

    «У меня еще остается маленькая тень надежды, что ты, прежде чем решиться па ужасы обратного переселения, прикинешь состояние здоровья Андрея, — пишет Булгаков 9 ноября 1921 г. из Москвы в Киев. — Посмотри на него внимательно. Говорю это тебе как врач» (разрядка моя. — Ю. В.).

    «Позволь мне посоветовать тебе одно: прежде чем рискнуть на возвращение и питание картошкой, внимательно глянуть на Андрея, — пишет Михаил Афанасьевич в тот же день в следующем письме. — Я глубоко убежден, что если ты как следует осмотришь его и взвесишь состояние его здоровья, то не тронешься с места.

    Ехать ему нельзя. Нельзя. Вот все, что я считаю врачебным долгом тебе написать».

    Какая последовательная, императивная врачебная позиция, какое настойчивое желание предотвратить обострение болезни.

    Знаменательно, что даже в суматошной обстановке «Гудка» сотоварищи Булгакова по перу чувствовали его врачебное естество. Так, в строках Валентина Катаева из рассказа «Зимой» (1923 г.) — «Он… начинает быстро писать на узенькой бумажке рецепт моего права на любовь. Он похож на доктора» — явно обрисован Михаил Афанасьевич. Впрочем, это лишь силуэт, также очерченный быстрой рукой. Очевидно, куда существеннее, что, не афишируя свою былую специальность, Булгаков оставался Врачом.

    Пожалуй, Михаил Афанасьевич обладал совершенно поразительной врачебной проницательностью, неотделимой, конечно, от силы его психологического видения особенностей людей и сущности обстоятельств. В работе «М. Булгаков и М. Волошин», где описывается пребывание писателя в Коктебеле летом 1925 г., Вл. Купченко и 3. Давыдов касаются случая, когда Булгаков стал давать каждому из присутствующих на даче М. Волошина характеристику и некоторым «говорил прямо изумительные вещи». Так, М. А. Пазухиной он сказал, что лет десять назад она была другой и причина этого — срыв в музыкальной карьере. Сын Марии Александровны, А. В. Пазухин, так комментировал высказывание М. А. Булгакова: «После трех-четырех лет обучения в Московской консерватории мама заболела чем-то вроде мышечного ревматизма рук. Ей пришлось оставить консерваторию и несколько лет вообще не играть. Только года два до поездки в Коктебель она начала понемногу играть дома, для себя. В Коктебеле ей помог климат, море, сакские лечебные грязи, — и вот она вновь заиграла с блеском». По каким-то тонким нюансам Булгаков удивительно точно раскрыл анамнез болезни и жизни М. А. Пазухиной.

    «В Коктебеле был весьма ограниченный выбор продуктов: «из чего сделать обед» — вечная проблема. Фруктов и овощей — изобилие, из остального же — только баранина и рис. Федорченко капризничает, ничего не хочет есть. Булгаков рекомендован ей как врач. Предварительно осведомившись на кухне об очередном меню, он изучал пульс писательницы и давал соответствующие рекомендации: «Я советую на сегодня к завтраку… К обеду… Ну, а на ужин, пожалуй…» Кухня ему в ножки кланялась…» Федорченко «стала выздоравливать».

    «Вечером у нас — Ильф с женой, Петров с женой…» В дневниковых записях Е. С. Булгаковой несколько раз упоминается И. А. Ильф. Пишет она и о его безвременной смерти от туберкулеза. Михаил Афанасьевич относился к авторам «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» с симпатией и нежностью, несомненно, стараясь повлиять на состояние Ильфа и как доктор, и как психолог. Всякий раз Илья Арнольдович уходил из булгаковского дома приободренным и успокоившимся. Даже атмосфера скромного застолья и теплое внимание Михаила Афанасьевича к нему служили своеобразным психотерапевтическим лекарством для Ильфа. Это происходило во времена, когда, как вспоминает В. Я. Виленкин, в квартире в Нащокинском переулке нередко звучала горько-шутливая фраза Михаила Афанасьевича, произведения которого не печатали и не ставили: «Ничего, я люстру продам!»

    14 марта 1935 г. Булгаков писал одному из близких своих друзей, Павлу Сергеевичу Попову (будущему автору первой биографии писателя), интересовавшемуся мнением Михаила Афанасьевича по поводу целесообразности приема одного из новых лекарственных средств того времени — гравидана: «Гравидан, душа Павел, тебе не нужен. Память твоя хороша…» Между тем этот стимулятор, предложенный основоположником гравиданотерапии А. А. Замковым, стал в 30-х годах, пожалуй, сенсацией — он применялся при ревматизме, туберкулезе, шизофрении и воспринимался людьми как панацея. Булгаков, бесспорно, был знаком с научными и газетными публикациями о гравидане, однако справедливо полагал, что у Попова нет нужды в этом весьма сильном средстве. Будущее подтвердило его врачебную правоту.

    О трогательной истории пишет в воспоминаниях Любовь Евгеньевна Белозерская: «Был такой случай: нам сообщили, что у пашей приятельницы Елены Павловны Лансберг наступили роды и проходят они очень тяжело, она страшно мучается. Мака (так называли Булгакова домашние. — Ю. В.) мгновенно, не говоря ни слова, направился в родильный дом». Дальше вспоминает сама Елена Павловна спустя много лет, уже тогда, когда Михаила Афанасьевича не было на свете: «Он появился совершенно неожиданно, был особенно ласков и так старался меня успокоить, что я должна была успокоиться хотя бы из чувства простой благодарности. Но без всяких шуток: он вытащил меня из полосы черного мрака и дал мне силы переносить дальнейшие страдания. Было что-то гипнотизирующее в его успокоительных словах, и потому всю жизнь я помню, как он помог мне в такие тяжелые дни…» {57}.

    Но быть может, наиболее драматично врачебное начало Булгакова, его понимание профессионального долга проявилось в трагических обстоятельствах, когда он, военврач белой армии, попал в плен к противоборствующей стороне. Хотя перед нами лишь версия, она правдоподобна. «Существует устное свидетельство Е. Ф. Никитиной о следующем эпизоде, — пишет М. О. Чудакова в «Жизнеописании Михаила Булгакова». — На одном из Никитинских субботников Булгаков, увидев среди присутствующих некоего человека, на глазах у всех бросился обнимать его. Обнявшись, они долго стояли молча. Никто не знал, в чем дело. Позднее Никитина узнала от Б. Е. Этингофа, что именно связало его с Булгаковым. Будто бы в момент прорыва Южного фронта красными войсками была взята в плен большая группа офицеров; среди них были и врачи. Этингоф был комиссаром в этих частях. Он обратился к врачам:

    — Господа, мы несем потери от тифа. Вы будете нас лечить?

    Предложение было высказано в такой ситуации, когда всех пленных ожидал расстрел. И будто бы Булгаков ответил, что он находится в безвыходном положении и он в первую очередь — врач, во вторую — офицер…» {58}.

    И еще один жизненный факт, раскрывающий не только прекрасные врачебные черты Михаила Афанасьевича, но и свойственное ему гражданское бесстрашие, чувство долга. В тридцатых годах с просьбой оценить его пьесы «Дом» и «Бред» к Булгакову обратился начинающий драматург Альфред Николаевич Верв. Всегда объективный в своих литературных высказываниях, Булгаков весьма положительно отозвался о них. Пока произведения А. Верва не разысканы, но интерес представляют два письма Михаила Афанасьевича, касающиеся судьбы человека, с которым он был знаком лишь заочно.

    Письма хранятся в ИРЛИ и готовятся к публикации. На вторых Булгаковских чтениях в Киеве (16–18 марта 1990 г.) о них рассказала ленинградская исследовательница К. Е. Богословская, изучившая эти документы по предложению Я. С. Лурье.

    С согласия К. Е. Богословской, остановимся на содержании этих писем. А. Верв длительное время страдал слуховыми галлюцинациями. Болезнь очень тяготила его, причем Булгаков знал об этом. Высказав свои соображения по поводу пьес А. Верва, Михаил Афанасьевич посвящает глубокие, отнюдь не формальные строки и недугу, так угнетавшему Альфреда Николаевича, выражая уверенность, что эта «чертовщина» может и непременно должна пройти. Булгаковские фразы звучат так нежно и деликатно, что, пожалуй, способны не просто утешить, а и дать психологический толчок в преодолении навязчивого состояния, мучившего автора присланных пьес. Письмо датировано 1933-м годом, и необходимо подчеркнуть, что оно было отправлено по месту заключения или ссылки А. Н. Верва — в Орел. Возможно, Верв находился в печально известном Орловском «централе», где концентрировались лица, осужденные по политическим статьям. Понимая, что написанное им почти наверняка будет прочитано посторонними и имя его вновь взято на заметку, Михаил Афанасьевич адресовал свой ответ «неблагонадежному элементу». В письме приводится обратный адрес Булгакова по Большой Пироговской. В том же году, после кончины А. Верва в Орле, Булгаков написал письмо со словами глубокого сочувствия его матери в Ленинград. Он помог еще нескольким заключенным.

    выписанных им книг были и педагогические сочинения Н. И. Пирогова. Думается, к этому человеку он проявлял интерес и великий хирург являлся для Михаила Афанасьевича образцом врача.

    Вот отрывок из воспоминаний Екатерины Михайловны Шереметьевой, работавшей в 30-х годах в Красном театре в Ленинграде. Шла осень 1931 г. Михаил Афанасьевич вновь переживал критический период — даже «Дни Турбиных» были исключены из репертуара МХАТа. В театральных кругах знали, что происходит вокруг писателя. Тем более импонировала ему смелая позиция театра в Ленинграде, обратившегося к нему за пьесой.

    — Вы ясно представляете себе, что такое Булгаков? — спросил он в первые минуты встречи с Е. М. Шереметьевой. Но обратимся к публикации ее мемуаров.

    «Неожиданно для меня выяснилось, — пишет Е. М. Шереметьева, — что Михаил Афанасьевич — врач, а так как я два года училась на медицинском факультете….. то опять оказались какие-то интересные обоим воспоминания. Учились мы в разные годы (я уже при Советской власти), но оба продолжали любить медицину и интересоваться ею. Вспоминали и о чем-то спорили…..

    Виленский Юрий: Доктор Булгаков Глава II. Лекарь с отличием. Пункт 3

    П. А. Булгаков, Париж 1929 г.

    «Нередко у нас возникали споры о женском равноправии, — вспоминает Е. М. Шереметьева дальнейшие беседы. — Я была восторженной защитницей его. Михаил Афанасьевич сначала иронически, потом тревожно рисовал видевшиеся ему опасности.

    — Женщине надлежит быть женщиной, — говорил он. — Ведь если потерять материнство — начало всех начал, которому нет цены… — И вспоминал высказывания Пирогова.

    Лет пять назад, работая над материалом о воспитании детей, я нашла эти слова Пирогова: «Пусть женщины поймут, что они, ухаживая за колыбелью ребенка, учреждая игры его детства, научая его лепетать, делаются главными зодчими общества. Краеугольный камень кладется их руками» — и снова и снова вспоминала Булгакова».

    Михаил Афанасьевич прекрасно ориентировался в достижениях медицинской науки, и в следующем разделе будет дан специальный анализ этих влияний в его творчестве. Пока же коснемся чисто личных моментов. Особенно ярко эти интересы М. Булгакова предстают в письмах писателя брату, видному ученому-бактериологу Николаю Афанасьевичу Булгакову.

    «Дорогой Коля, ты спрашиваешь, интересует ли меня твоя работа? Чрезвычайно интересует! Я получил конспект «Bacterium prodigiosum» (чудесная палочка. — Ю. В.), — пишет Михаил Афанасьевич 21 февраля 1930 г. — Я рад и горжусь тем, что в самых трудных условиях жизни ты выбился на дорогу… Меня интересует не только эта работа, но и то, что ты будешь делать в дальнейшем, и очень ты обрадуешь меня, если будешь присылать все, что выйдет у тебя. Поверь, что никто из твоих знакомых или родных не отнесется более внимательно, чем я, к каждой строчке, сочиненной тобой.» Конспект первой научной работы брата сохранился в архиве М. Булгакова.

    «Учение о бактериофаге» на русском языке я также получил и прочитал. Рад всякому твоему успеху, желаю тебе сил!» А 4 октября 1933 г. Михаил Афанасьевич пишет брату: «Прошу тебя, милый Николай, немедленно по получении этого письма передать профессору д'Эрел(л)ь (именно Ф. д'Эрелль предложил термин «бактериофагия». — Ю. В.), что я чрезвычайно рад буду видеть его у себя……. и вообще буду очень доволен, если чем-нибудь буду полезен… ему в Москве. Мне будет приятно повидать твоего шефа, с которым ты связан научной работой, услышать что-нибудь о тебе».

    «К сожалению, профессор д'Эрел(л)ь у меня не был, и я не знал даже, что он в Москве», — пишет М. Булгаков брату 14 апреля 1935 г. И все-таки можно представить эту беседу между писателем-врачом (свободно, к тому же, владеющим французским языком) и ученым — создателем бактериофагов.

    Но невольно возникает вопрос: почему в годы гонений и бедствий, в блокаде безысходности Булгаков так и не вернулся к врачеванию, к стетоскопу и скальпелю несмотря па то, что первоначальная профессия прокормила бы его? Почему он так и не стал врачом-писателем? Высказываются различные предположения. Наверное, исчерпывающе об этом сказал сам Михаил Афанасьевич в дневниковой записи 1923 г. (эти строки найдены и опубликованы К. Н. Кириленко и Г. С. Файманом в 1989 г.): «В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого».

    «Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-тапк». И, наверное, знаменательно, что в Киеве, наряду с мемориальной доской в честь Мастера на старинном Андреевском спуске, где он жил, и улицей Михаила Булгакова в новом районе города, имеется и своеобразный знак времени, посвященный ему как врачу. Это образ прошлого в Музее медицины Украинской ССР — зал, посвященный земской медицине. Над ребенком, задыхающимся от дифтерии, в глубоком раздумье склонился врач. Отстоит ли он жизнь? Мы не знаем этого. Но, словно вечная заповедь врачевания, в тишине в бывшей студенческой обители Булгакова звучат его слова из рассказа «Вьюга»: «Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел в зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль — как его спасти? И этого спасти. И этого! Всех!»

    Спасти всех — величайший нравственный девиз медицины, высказанный так просто и всеобъемлюще. Вспомним, что он принадлежит Михаилу Афанасьевичу Булгакову. Постигая в конце трудного XX века, когда люди, быть может, более всего нуждаются в даре милосердия, значимость его творчества, его жизни и борения, не забудем и этих светлых слов.


    [3] Ермоленко А. И. Воспоминания. Военно-медицинский музей МО СССР. № ОФ-600244.

    Комментарии

    {42} 22

    {43} 13, т. 1, с. 153

    {45} 35, с. 116, 121

    {46} 28, с. 118

    {47} 13, т. 1, с. 300—305

    {48} 44, с. 103

    —125

    {50} 20

    {51} 44, с. 110

    {52} 28, с. 116

    {53} 44, с. 116—118

    {55} 38, с. 45—46

    {57} 2, с. 228

    {58} 44, с. 279