• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • Виленский Юрий: Доктор Булгаков
    Глава IV. Чехов, Булгаков, Вересаев.
    Пункт 2

    Ко времени написания этого письма «Дни Турбиных» вновь появились в репертуаре Художественного театра. Известна оценка этого события М. А. Булгаковым: «Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце…» Речь, думается, не идет лишь о тяжком состоянии неврастении. Можно полагать, что фон нездоровья писателя — ревматический процесс, о котором он упоминает с 20-х годов. И все же произошли изменения, возвратившие автору пьесы «часть его жизни».

    «Вот я на Пироговской, вхожу в первую комнату, — пишет Ф. С. Михальский об этом дне. — На диване полулежит Михаил Афанасьевич, ноги в горячей воде, на голове и на сердце холодные компрессы. «Ну, рассказывайте, рассказывайте!» Я несколько раз повторяю рассказ о звонке А. С. Енукидзе и о праздничном настроении в театре. Пересилив себя, Михаил Афанасьевич поднимается… «Едем, едем!»…»

    Однако кольцо тягот пока не разомкнуто. Перечеркнуты надежды на постановку пьесы «Мольер» в Ленинграде и, следовательно, на соответствующее вознаграждение и ускорение квартирных перемен, а в Художественном театре репетиции «Мольера» движутся почти безнадежными темпами…

    «… И наступила знакомая мне жизнь в мертвом театральном сезоне, — пишет Булгаков Вересаеву из Москвы 2 августа 1983 г. — Елена Сергеевна через Всероскомдрам шлет телеграммы и выцыганивает малые авансы, а я мечтаю только об одном счастливом дне, когда она добьется своего и я, вернув Вам мой остающийся долг, еще раз Вам скажу, что Вы сделали для меня, дорогой Викентий Викентьевич…

    ……. просидел две ночи над Вашим Гоголем. Боже, какая фигура! Какая личность!

    В меня же вселился бес. Уже в Ленинграде и теперь здесь, задыхаясь в моих комнатенках, я стал марать страницу за страницей наново тот свой уничтоженный три года назад роман…..»

    Так началось воссоздание «Мастера и Маргариты». О возобновлении грандиозной работы Михаил Афанасьевич сообщает именно Вересаеву.

    Весной 1934 г. Булгаковы, наконец, покидают полуподвальные комнаты на Большой Пироговской и переезжают в новую квартиру. Вересаев один из первых, кому Михаил Афанасьевич пишет об этом: «6 марта 1934 года. Дорогой Викентий Викентьевич!

    Адрес-то я Вам не совсем точный дал. Надо так: Москва, 19, Нащокинский пер., д. 3, кв. 44… Я искренно опечален тем, что Вы сообщили о Вашем доме. Подтверждается ли это? Я от души желаю Вам, чтобы Ваше новое пристанище, в случае, если придется уезжать, было бы хорошо.

    …»

    26 апреля 1934 г.: «Дорогой Викентий Викентьевич! На машинке потому, что не совсем здоров, лежу и диктую. Телефон, как видите, поставили, но пока прибегаю не к нему, а к почте, так как разговор длиннее телефонного… Все дни, за редкими исключениями, репетирую, по вечерам и ночам, диктуя, закончил, наконец, пьесу (речь идет о пьесе «Иван Васильевич». — Ю. В.), которую задумал давным-давно…

    Прочитал в Сатире……. говорят, что начало и конец хорошие, но середина пьесы совершенно куда-то не туда. Таким образом, вместо того, чтобы забыть, лежу с невралгией и думаю о том, какой я, к лешему, драматург!… Бросить это дело нельзя: очень душевно отнеслись ко мне в Сатире. А поправлять все равно, что новую пьесу писать. Таким образом, не видится ни конца, ни края…..»

    Мы видим, что и в театральных делах, так же как и в медицине, Михаил Афанасьевич остается человеком долга, человеком неизменных моральных обязательств. Он очень ценит доброе, искреннее отношение к себе и платит тем же. К сожалению, по отношению к нему самому далеко не все поступают честно и порядочно. Конечно, существовали непреодолимые обстоятельства, тайные и явные действия высших инстанций, препятствовавшие успеху новых и новых творческих его начинаний. Но нельзя не сказать и о другом — о равнодушии, трусости, конъюнктурных соображениях, вследствие чего режиссеры, театры, киностудии, даже известные композиторы слишком легко отказывались от произведений Михаила Афанасьевича.

    Вернемся, однако, к содержанию того же апрельского письма. Несколько летних недель Булгаков вместе с Еленой Сергеевной и Сережей Шиловским проведет на даче близ Звенигорода, принадлежавшей дочери и зятю профессора Г. И. Россолимо. Мы уже упоминали об этих днях, однако уместны и дополнительные сведения. Как рассказывал нам внук Григория Ивановича Россолимо, Алексей Владимирович Савич, он был свидетелем этого пребывания семьи Булгаковых в Подмосковье — с Сережей Шиловским они были сверстниками и подружились. Обратим внимание на тот факт, что на даче, по воспоминаниям А. В. Савича, сохранялась библиотека Г. И. Россолимо, где имелась фотография Антона Павловича с надписью Григорию Ивановичу и подаренные им книги. (Напомним, что Россолимо как невропатолог упоминается в повести «Роковые яйца». — Ю. В.). В семье были живы воспоминания о встречах А. П. Чехова и Г. И. Россолимо.

    — просьба, быть может, и не очень обременительная, но с которой можно было обратиться лишь к человеку, в чьем дружеском расположении не сомневаешься.

    «Вот что я хотел Вас спросить, Викентий Викентьевич, — пишет Булгаков. — В Звенигороде, там, где вы живете, есть ли возможность нанять дачу? Если Вам это не трудно, позвоните или напишите мне об этом: у кого, где, есть ли там купанье? Вопрос идет главным образом о Сереже. Но Елена Сергеевна, конечно, и меня туда приладит…»

    В дальнейших строках, а затем в следующем письме Булгаков касается одного из самых драматичных моментов его жизни в этот период — отказе в просьбе о заграничной поездке.

    «Вот уже около месяца я в Ленинграде, где, между прочим, лечусь электричеством и водой от нервного расстройства. Теперь чувствую себя получше, так что, как видите, потянуло писать письма.

    Во время своего недуга я особенно часто вспоминал Вас, но не писал, потому что не о погоде же писать…

    К началу весны я совершенно расхворался: начались бессонницы, слабость и, наконец, самое паскудное, что я когда-либо испытывал в жизни, страх одиночества…

    … Улиц боюсь, писать не могу, люди утомляют или пугают…

    Ну-с, в конце апреля сочинил заявление о том, что прошусь на два месяца во Францию и в Рим…

    — И вам, конечно, отказали, — скажете Вы, — в этом нет ничего необыкновенного.

    … 17 мая….. Звонок по телефону….. «Вы подавали? Поезжайте в ИНО Исполкома, заполняйте анкету вашу и вашей жены»…

    Самые трезвые люди на свете — это наши мхатчики… Вообразите, они уверовали в то, что Булгаков едет… Дали список курьеру — катись за паспортами.

    Он покатился и прикатился. Физиономия мне его сразу настолько не понравилась, что не успел он еще рта раскрыть, как я уже взялся за сердце.

    Словом, он привез паспорта всем, а мне беленькую бумажку — М. А. Булгакову отказано.

    Об Елене Сергеевне даже и бумажки никакой не было…

    … Пожалуй, правильней всего все происшедшее сравнить с крушением курьерского поезда. Правильно пущенный, хорошо снаряженный поезд, при открытом семафоре, вышел на перегон — и под откос!» {131}.

    «Как чудесно в Пушкине соединяется гений и просвещение! Но, увы, у него много завистников и врагов». Это слова из совместной пьесы М. А. Булгакова и В. В. Вересаева «Александр Пушкин» («Последние дни»), где впервые слились их творческие замыслы. Они приступили к этой работе в 1934 г., решив приурочить драму к 100-летию со дня гибели А. С. Пушкина.

    18 октября 1934 г. Е. С. Булгакова записывает в дневнике: «Днем были у В. В. Вересаева. М. А. пошел туда с предложением писать вместе с В. В. пьесу о Пушкине, т. е. чтобы В. В. подбирал материал, а М. А. писал. Мария Гермогеновна встретила это сразу восторженно. Старик был очень тронут, несколько раз пробежался по своему уютному кабинету, потом обнял М. А. В. В. зажегся, начал говорить о Пушкине, о том, что Нат(алья) Ник(олаевна) была вовсе не пустышка, а несчастная женщина. Сначала В. В. был ошеломлен — что М. А. решил пьесу писать без Пушкина (иначе будет вульгарно), но, подумав, согласился…» {132}.

    В. В. Вересаев, автор фундаментальных исследований о поэте, взял на себя разработку исторического фона, а М. А. Булгаков — драматургическую сторону. Однако через некоторое время между ними возникли серьезные разногласия. В конечном итоге Вересаев отказался подписать завершенную работу, потребовавшую от него много сил и времени. По согласованию между авторами, на титуле значилось лишь имя М. Булгакова, хотя Михаил Афанасьевич позаботился о разделении гонорара поровну.

    И тем не менее творческий конфликт не повлиял па дружеские взаимоотношения Булгакова и Вересаева. Собственно, так вообще поступают порядочные люди. Но быть может, в переписке этого периода между Михаилом Афанасьевичем и Викентием Викентьевичем как-то особенно сказалось и понимание обоими необходимости душевного щажения друг друга, как, впрочем, и кого бы то ни было, что так характерно для этики врачей земской школы. Отстаивая нерушимость своих позиций, и Булгаков и Вересаев оставляют эти разночтения за рамками личного взаиморасположения — такая позиция в серьезном принципиальном споре заслуживает всяческого уважения.

    «… Что еще нужно для Вашего успокоения? — пишет Вересаев 4 сентября 1935 г. — Отказ мой от «борьбы»? Но не поняли и Вы ее в том смысле, что я, например, собираюсь поднять в печати кампанию против Вашей пьесы или сделать в репертком донесение о ее неблагонадежности. Желательно Вам, чтобы я на репетициях молчал? Или чтобы пьесу я впервые увидел на премьере? Сообщите, что нужно, чтобы прекратились Ваши огорчения…» (разрядка моя.—Ю. В.).

    «Милый Викентий Викентьевич! Могу Вас уверить, что мое изумление равносильно Вашей подавленности (разрядка моя. — Ю. В.)… — пишет М. А. Булгаков в одном из писем этого периода. — … Перо не поднимается после Вашего письма, но я… все-таки питаю надежду, что мы договоримся. От души желаю, чтобы эти письма канули в лету, а осталась бы пьеса, которую мы с Вами создавали с такой страстностью».

    Однако их видение одного и того же диаметрально противоположно. И вот Вересаев принимает, на первый взгляд, поразительно странное, а на самом деле мудрое решение, проникнутое заботой о Булгакове, продиктованное высоким уважением к его литературному своеобразию. «Дорогой Михаил Афанасьевич! Не пугайтесь, — письмо мое самое миролюбивое. Я все больше убеждаюсь, что в художественном произведении не может быть двух равновластных хозяев… Вы назвали «угрозой» мое предложение снять с афиши мое имя. Это не угроза, а желание предоставить Вам законную свободу в совершенно полном выявлении себя… Я считаю Вашу пьесу произведением замечательным, и Вы должны выявиться в пей целиком, — именно Вы, как Булгаков, без всяких самоограничений… Все это вовсе не значит, что я отказываюсь от дальнейшей посильной помощи, поскольку она будет приниматься Вами как простой совет, ни к чему не обвязывающий… Вообще — весь останусь к Вашим услугам. Ваш Вересаев» {133}.

    Так, понимая как никто другой душу и талант Булгакова, Вересаев совершил поступок, по сути, беспрецедентный в писательском мире — он пожертвовал громадой своего труда ради чужого успеха. Собственно, благодаря его человеческой прозорливости и нравственному бескорыстию спустя почти восемь лет после этого благородного выбора Викентия Викентьевича, «Последние дни» как пьеса Булгакова еще при жизни Вересаева увидела свет. Перед нами пример истинного интеллигента, для которого так органичен отказ от своих интересов ради высшей пользы.

    Между тем начался новый виток неудач Булгакова — весной 1936 г., после появления статьи «Внешний блеск и фальшивое содержание», МХАТ прекратил постановки пьесы «Мольер». Сам нестерпимо долгий процесс выпуска спектакля, расхождении между К. С. Станиславским и М. А. Булгаковым в ходе репетиций, попытки заставить автора «улучшить» роль Мольера, сделать его «политически более значительным» вызывали у Булгакова волнение и горечь. И все же, как следует из книги П. М. Горчакова «Режиссерские уроки К. С. Станиславского» (1950 г.), где решение изъять пьесу из репертуара преподносится как некий ее провал и «суровый урок драматургу», Михаил Афанасьевич, вопреки давлению на него, заявил, что, по совести, его авторская работа закончена и дальнейшая судьба произведения находится в руках актеров…

    … Лишь Вересаев, один среди немногих нетрусливых (хотя он понимает, что переписка может перлюстрироваться), направляет Булгакову сочувственное письмо, и 12 марта 1936 г. Михаил Афанасьевич отвечает ему: «Сейчас, дорогой Викентий Викентьевич, получил Ваше письмо и был душевно тронут! Удар очень серьезен. По вчерашним моим сведениям, кроме «Мольера», у меня снимут совсем готовую к выпуску в театре Сатиры комедию «Иван Васильевич». Дальнейшее мне неясно…»

    «… Из Художественного театра я ушел, — пишет Михаил Афанасьевич Вересаеву 2 октября этого же года. — Мне тяжело работать там, где погубили «Мольера»…

    Теперь я буду заниматься сочинением оперных либретто. Что ж, либретто так либретто!»

    В эти месяцы Викентий Викентьевич и Михаил Афанасьевич продолжают встречаться, преимущественно в доме в Шубинском переулке. Иногда Вересаев провожает Булгакова, они вместе пересекают Смоленскую площадь. Ведь Булгаков все еще не преодолел неврастенической болезни пространства, и нужно помочь ему — тактично и ненавязчиво…

    «Недавно подсчитал, — пишет Булгаков Вересаеву 5 октября 1937 г., получив в этот день письмо от Викентия Викентьевича. — За 7 последних лет я сделал 16 вещей, и все они погибли, кроме одной, и та была инсценировка Гоголя! Наивно было бы думать, что пойдет 17-я или 18-я.

    ».

    Весна 1939 года. Еще одно письмо, после значительного перерыва.

    «Дорогой Викентий Викентьевич!

    Давно уж собирался написать Вам, да все работа мешает. К тому же хотел составить наше соглашение по «Пушкину». Посылаю его в этом письме в двух экземплярах. Если у Вас нет возражений, прошу Вас подписать оба и вернуть мне один.

    У меня нередко возникает желание поговорить с Вами, но я как-то стесняюсь это делать, потому что у меня, как у всякого разгромленного и затравленного литератора, мысль все время устремляется к одной мрачной теме о моем положении, а это утомительно для окружающих. — …

    «Дон Кихот» по Сервантесу, написанный по заказу вахтанговцев. Сейчас он и лежит у них, и будет лежать…. Меня это нисколько не печалит, так как я уже привык смотреть на всякую свою работу с одной стороны — как велики будут неприятности, которые она мне доставит, и если не предвидится крупных, и за то уже благодарен от души.

    Теперь я занят совершенно бессмысленной с житейской точки зрения работой — произвожу последнюю правку своего романа.

    Все-таки, как ни стараешься удавить самого себя, трудно перестать хвататься за перо. Мучает смутное желание подвести мой литературный итог…»

    На следующий день В. В. Вересаев направил М. А. Булгакову подписанное соглашение, приложив к нему письмо: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Посылаю Вам один из экземпляров нашего соглашения. Недоумеваю, для чего оно теперь понадобилось. Или явилась надежда на постановку?

    15. III я, вероятно, на месяц уеду в санаторий. Но вообще мне, конечно, было бы приятно встретиться с Вами, и мне не нужно в этом заверять Вас, Вы должны это чувствовать сами. Крепко жму Вашу руку. Ваш В. Вересаев» {134}.

    нередко приезжал сюда, здесь им в 1939 г., в частности, написаны очерки «Книгоиздательство писателей в Москве» и «Коктебель». Как рассказывал нам врач и писатель Павел Ефимович Бейлин (1910–1988), он присутствовал на обсуждении «Записок врача», проходившем в те дни в здании нынешней филармонии. По многолюдью этот вечер на поминал «суд» над знаменитыми «Записками» на Девичьем поле в Москве. П. Е. Бейлину, в то время сотруднику хирургической клиники А. П. Крымова, запомнилась глубокая эрудированность Викентия Викентьевича и в области современной медицины. Во время этой встречи Вересаев говорил, с позиций этики, и о проблемах возможной пересадки органов, и о возможностях фармакологического управления психикой, и о границах вивисекции, быть может, вспоминая коллизии недоступного тогда читателям «Собачьего сердца».

    Приезды В. В. Вересаева в Киев хорошо помнит Мария Ивановна Вязьмитина, в прошлом археолог и искусствовед. В 1988 г. она поделилась со мной воспоминаниями об этих встречах. Обычно Вересаев останавливался в гостинице «Континенталь», а свободные вечера проводил у своего друга, историка искусств, автора исследований о художественном наследии Т. Г. Шевченко академика АН УССР Алексея Петровича Новицкого, с семьей которого была дружна и Мария Ивановна. В 1944 г., после освобождения Киева, М. И. Вязьмитина посетила В. В. Вересаева в Шубинском переулке — наверное, это был последний привет из города, который так ему полюбился.

    …А пока был май 1939 г., цвели киевские каштаны, и вечерами Вересаев и его спутники шли то на Владимирскую горку, то углублялись в аллеи парков над Днепром — бывших Царского и Купеческого садов, столь хорошо знакомых Булгакову. Это были места, куда Михаил Афанасьевич вновь и вновь возвращался воображением. И знаменательно, что связующим духовным звеном между Москвой и нежно любимым родным Киевом для Булгакова в этот трудный год, возможно, стал Вересаев.

    «Я прочитал ваш роман…..» Остановимся, в рамках данного исследования, на духовных и творческих сближениях в творчестве М. А. Булгакова, А. П. Чехова и В. В. Вересаева. Разумеется, я не ставил своею целью литературоведческий анализ их произведений. Это лишь заметки читателя-врача.

    «Чтобы поддержать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах…», — пишет М. А. Булгаков в октябре 1924 г. в автобиографии. Примерно так же обозначает свой исходный литературный рубеж А. П. Чехов: «Уже на первом курсе стал печататься в еженедельных журналах и газетах…» Открою сравнительный обзор с их своеобразных репортерских путешествий по Москве, с совпадений, несмотря на разрыв во времени почти в полвека, во взглядах двух писателей-врачей на картины ее жизни.

    «… Родился нэп в лакированных ботинках, немедленно и родился тот страшный, в дырах, с гнусавым голосом (автор, как мы полагаем, указывает на наличие сифилиса у многих нищих. — Ю. В.) и сел на всех перекрестках, заныл у подъездов, заковылял по переулкам, — пишет Булгаков в одной из зарисовок, вошедших в серию корреспонденции «Столица в блокноте» (1922–1923 гг.),—….. бесшумное скольжение машин, сияющих лаком, афиши с мировыми именами, а в будке на Страстной площади торгует журналами… неграмотная баба!…

    Но долой иронию, да здравствует отчаяние! Баба действительно неграмотная.

    Москва — котел: в нем варят новую жизнь…

    Боже мой! Препятствие-то, препятствие… Только всего, что в руках у милиционера была красная палочка, и он застыл, подняв ее верх….. милиционер, пропустив трамвай и два автомобиля, махнул палочкой, прибавив уже не свойственное констеблям и шуцманам, ласковое:

    — Давай! — извозчики поехали так нежно и аккуратно, словно везли не здоровых москвичей, а тяжко раненных» {135}.

    «Гнилая интеллигенция» из этого цикла. Хотя речь идет о судьбе врача, здесь, по сути, звучит особое мнение Булгакова об истинной социальной роли этой части общества, названной через некоторое время «прослойкой». Но это лишь одна из тем. Булгаковский «Московский калейдоскоп», запечатленный в периодических изданиях того времени, включает разнообразные блики бытия. Тут рассказ «о сверхъестественном мальчике», который «уже не торгует папиросами и не просит милостыню в трамваях, а идет в школу 1-й ступени у-ч-и-т-ь-с-я, и на спине у него р-а-н-е-ц», и сатира о сценической биомеханике в театре ГИТИС. О вреде вульгаризаторства любого рода, и в том числе в медицине, предупреждает юмореска «Неделя просвещения». Но, пожалуй, особенно характерна для позиции Булгакова зарисовка «Золотой век». Это срез времени, сделанный с точки зрения социального гигиениста. Писатель развенчивает заполнившее в 20-е годы города и железные дороги воинствующее «семечковое» бескультурье. «Золотой век, — пишет Булгаков, — ……. наступит в то самое мгновение, как в Москве исчезнут семечки. Весьма возможно, что я выродок, не понимающий великого значения этого чисто национального продукта, столь же свойственного нам, как табачная жвачка славным американским героям сногсшибательных фильмов, но… просто-напросто семечки — мерзость, которая угрожает утопить нас в своей слюнявой шелухе…

    — и все к черту» {136}.

    И еще булгаковские строки: «О положении учителей писали много раз. И сам я читал и пропускал мимо ушей. Но глянцевитые вытертые локти и стоптанные валенки глядят слишком выразительно. Надо принимать меры к тому, чтобы обеспечить хоть самым необходимым учительские кадры, а то они растают, их съест туберкулез, и некому будет……. наполнять знанием стриженые головенки советских ребят» {137}.

    Утомительная работа, сплошь и рядом впроголодь, в нетопленой комнате, после того как пешком, в прохудившейся обуви исхожена вся Москва. «Волосы встанут дыбом от тех фельетончиков, которые я там насочинял…» Тем не менее и здесь булгаковский неповторимый стиль, юмор, темп. Но в чем корни своеобычности и живой силы его пера и в этом жанре, в чем секрет почти стереоскопического охвата противоречивой действительности? Бесспорно, этому способствовала и близость Булгакова к медицине, которая, как никакая другая профессия, учит пристальному вниманию к деталям, вводит в подробности быта, заставляет быть физиономистом. Кстати, некоторые сравнения и выражения, в частности, «эпидемически быстро растут трактиры» в рассказе «Сорок сороков» или «словно везли не здоровых москвичей, а тяжко раненных» в «Красной палочке», «…съест туберкулез…» в «Школе имени 3-го Интернационала», «тропический триппер», «спасибо за карболку», «семьсот лихорадок и сибирская язва» в «Багровом острове», «санитарный наблюдающий» в «№ 13.— Доме Эльпит-Рабкоммуне», «круглая язва» в «Паршивом типе», «лежат внутри красивые полушария с извилинами и молчат» в «Воспалении мозгов», «Status praesens» (лат. настоящее положение) в «Киеве-городе» — отражение профессионального врачебного лексикона, органичного для Булгакова.

    Тяготея к классическим образцам, Булгаков не мог не всматриваться в опыт молодого Чехова в газетном и журнальном потоке и вряд ли прошел мимо чеховской публицистики. Во всяком случае, совпадения в выборе тем двумя писателями-врачами в этой сфере, на мой взгляд, совершенно доказательны.

    «Осколки московской жизни», публиковавшиеся в 1883–1885 гг. Это также широкая медико-социальная панорама. Канитель московских похорон, заставляющая перестать «удивляться тем госпитальным солдафонам и «скубентам», которые мертвецов режут и в то же время колбасу едят…» {138}, погибающий из-за пренебрежения толстосумов зоологический сад, грязь в банях и на съестных предприятиях, тараканы в пекарнях, нищие на улицах города («Москвич не может жить без нищих… Он наймет людей в нищие, если только наука и время похерят пролетариат», — замечает Чехов), тюремный корпус на территории 2-й Градской больницы, опасность возникновения холеры, антисанитарное состояние ночлежных домов, нехватка чистой питьевой воды… Ракурсы и эпохи, разумеется, разные, но так же, как и Булгаков, Чехов подходит к увиденному и анализируемому как медик. «Умираем мы не от «труса, огня, меча»… а просто так, от нечего делать, словно подряд взяли на доставку Эрисману эффектных цифр», — пишет он в одном из фельетонов.

    «Все больны, все бредят, кто хохочет, кто на стену лезет; в избах смрад, ни воды подать, ни принести ее некому, а пищей служит один мерзлый картофель» — эти слова А. П. Чехова из рассказа «Жена» отражают картину голода, охватившего Россию в начале 90-х годов прошлого столетия. Зимой 1892 г. Чехов разворачивает активнейшую деятельность по спасению крестьян Нижегородской и Воронежской губерний от голодной смерти. Несмотря на лютые морозы, он ездит по глухим деревням, собирает пожертвования для голодающих. 22 января Антон Павлович сообщает А. С. Суворину о своем намерении написать о голоде, который «газетами не преувеличен». Вскоре писатель подготавливает письмо о голоде для газеты «Русские ведомости».

    А вот слова М. А. Булгакова из очерка «Москва краснокаменная», опубликованного в 1922 г., когда страна вновь жестоко голодала: «Ив пестром месиве слов, букв на черном фоне белая фигура — скелет руки к небу тянет. Помоги! Г-о-л-о-д. В терновом венце, в обрамлении косм, смертными тенями покрытое лицо девочки и выгоревшие в голодной пытке глаза. На фотографиях распухшие дети, скелеты взрослых, обтянутые кожей, валяются на земле. Всмотришься. Представишь себе — и день в глазах посереет. Впрочем, кто все время ел, тому непонятно. Бегут нувориши мимо, не оглядываются…» {139}.

    Знаменательно, что, сотрудничая в это время в Лито (литературном отделе) Главполитпросвета, М. Булгаков непосредственно включается в «голодную работу». Он участвует в подготовке лозунгов для агитационного поезда, рецензирует художественные материалы, призывы, обращенные к населению. Одно из таких четверостиший на листе, подписанном Булгаковым, как пишет Р. М. Янгиров в исследовании «М. А. Булгаков — секретарь Лито Главполитпросвета», звучит так:

    «Волга все долги запомнит,
    Все вернет с лихвой.
    Так скорей спеши на помощь
    Щедрою рукой».

    Не исключено, что эти строки принадлежат Булгакову. Кроме того, указывает Р. М. Янгиров, сотрудники Лито участвовали в подготовке к изданию двух литературно-художественных сборников. Первый, под названием «Голод», составлялся из произведений Л. И. Толстого, И. С. Тургенева, А. П. Чехова, В. Г. Короленко, А. М. Горького. Сборник «На голод» должен был состоять из произведений современных писателей. Быть может, думая над этими сборниками, М. А. Булгаков вспоминал строки письма А. П. Чехова к Л. А. Авиловой, где Антон Павлович высказывал мнение по поводу идеи создания подобного сборника в пользу раненных на японской войне: «Если хотите сборник во что бы то ни стало, то издайте небольшой сборник ценою в 25–40 коп., сборник изречений лучших авторов (Шекспира, Толстого, Пушкина, Лермонтова и проч.), насчет раненых, сострадания к ним, помощи и проч., что только найдется у авторов подходящего. Это и интересно, и через 2–3 месяца можно уже иметь книгу и продастся очень скоро».

    «Не считая судебных отчетов, рецензий, фельетонов, заметок, всего, что писалось изо дня в день для газет…, — отмечает Чехов в автобиографии, — мною… было написано более 300 печатных листов повестей и рассказов. Писал я и театральные пьесы». Перед нами и булгаковский литературный круг! Остановимся на одном из таких отчетов — «Дело Рыкова и комп.», посвященном суду над управляющим банком Г. И. Рыковым и несколькими его помощниками, растратившими одиннадцать миллионов рублей. Он был опубликован в 1884 г. в «Петербургской газете».

    Из-за решетки поднимается толстый, приземистый мужчина с короткой шеей и огромной лысиной, пишет о Рыкове Чехов в манере, напоминающей точность Скорбного листа. «Ему 55 лет, но тюрьма дала его лицу и волосам лишних лет 5—10: на вид он старше. Большое упитанное тело облечено в просторную арестантскую куртку и широкие безобразные панталоны. Он бледен и смущен, до того смущен, что прежде чем ответить на вопрос председателя, делает несколько прерывистых вдыханий. Его маленькие, почти китайские глаза, утонувшие в морщинах, пугливо бегают но зеленому сукну судебного стола.

    Этот «Иван Гаврилов», одетый в грубое сукно, возбуждающий на первых порах одно только сожаление, вкусил когда-то сладость миллионного наследства» {140}.

    «Воспаление мозгов» даже беспризорный мальчишка: «У Калуцкой заставы жил разбойник и вор — Комаров!» Приведем портрет Комарова, отличающийся, пожалуй, таким же острым видением, как у Чехова: «Хроническое, холодное нежелание считать, что в мире существуют люди. Вне людей… Равнодушен, силен, не труслив и очень глупый в человеческом смысле… И на человеческой глупости блестящая, великолепная амальгама того специфического смрадного хамства, которым пропитаны многие, очень многие замоскворецкие мещане!……отправленные большими городами» {141}.

    они входили в его писательскую плоть и кровь. «Подобно Чехову, — отмечает В. Я. Лакшин, — Булгаков пишет об отвращении к литературной поденщине, но, как и Чехов, он не вполне справедлив к себе и своим ранним трудам. И дело не только в том, что Булгаков, что называется, набил руку на этой «скорописи», растормозил свой творческий аппарат, что всегда важно начинающему… Существеннее, пожалуй, что, досадуя па спешную ремесленную работу….. Булгаков в то же время черпает в приемах фельетона нечто значительное для формирования своего зрелого стиля.

    И второе — тяготение к точности предмета, репортерской конкретности в описании времени и места… Это тоже идет от практики газетчика, репортера и поддержано, с другой стороны, навыками медицинского образования и врачебного опыта. Булгаков смело вводил в литературу то, что считалось «грязной», низкой или запретной для описания стороной жизни, по находил для этого изящные формы…» {142}.

    Заслуживают внимания и слова А. П. Чудакова: «Что бы ни писали авторы статей и книг «Чехов-врач», «Чехов и медицина», главные его интересы с ранней молодости лежали в другой сфере. И его медицина оказалась важной прежде всего для мировой медицины. Но для того, чтобы так случилось, это должна была быть не любительская, а настоящая медицина» {143}.

    «…С виду был похож на Чехова…» Наверное, это отраженное и в облике, и в поведении удивительное внутреннее, нравственное сопряжение между ними — в несуетной скромности натуры, профессиональной сосредоточенности, в вере в принцип, что «правду говорить легко и приятно». Собственно, такие черты, привносимые медициной, отмечал и сам Чехов, писавший, что «знакомство с естественными науками кладет на словесников какой-то особый отпечаток, который чувствуется и в их методе, и в манере делать определения, и даже в физиономии». Медицина и литература: питающие ручьи… Значимость таких взаимосвязей, видимо, столь велика, что она не случайно подчеркивается в автобиографиях Чехова и Булгакова, и о них же пишет и Вересаев.

    «… Выбрал медицинский факультет — не помню по каким причинам, но в выборе потом не раскаялся», — указывает Чехов. Эта выдержка из его письма Г. И. Россолимо, являющегося единственной автобиографией Антона Павловича, была опубликована в 1900 г., но Чехов и раньше подчеркивал роль медицинского образования для себя как для литератора. «Я врач и посему, чтобы не осрамиться, должен мотивировать в рассказах медицинские случаи», — пишет он А. Н. Плещееву 9 октября 1888 г.

    «Учился в Киеве и в 1916 г. окончил университет по медицинскому факультету, получив звание лекаря с отличием» — вот слова Булгакова. Знаменательно, что врачебное прошлое подчеркивается Михаилом Афанасьевичем в его обеих автобиографиях (1924 и 1937 гг.).

    «Меня давно не удовлетворяли исключительно гуманитарные науки, хотелось наук точных и точных методов, знаний реальных, — указывает в «Воспоминаниях» Вересаев. — Потом: хотел в какой-нибудь области иметь знания прочные и всегда нужные, чтобы с ними во всех обстоятельствах жизни чувствовать себя независимым…

    … Я мечтал стать писателем и именно беллетристом. А писатель, изучая человека, должен быть совершенно ориентирован в строении в отправлениях его тела, во всех здоровых и болезненных состояниях как тела его, так и духа. И потом, я туго и трудно сходился с людьми и надеялся, что профессия врача облегчит мне такое сближение, даст возможность наблюдать людей в таких интимных проявлениях, в каких сторонний человек никогда их не сможет увидеть» {144}.

    Хотелось наук точных и точных методов… Думается, интерес и симпатии Чехова к Вересаеву основываются и на этих созвучных ему как естественнику особенностях творчества Викентия Викентьевича. Но, конечно же, поистине ярчайшим образцом слияния гуманистической врачебной и общечеловеческой психологии, точных медицинских знаний о теле и духе человека и великого литературного мастерства предстает весь путь Чехова. В 1912 г., после кончины писателя, благодаря трудам Марии Павловны Чеховой, начали публиковаться его письма и, таким образом, раздвинулась завеса и над его подлинной врачебной биографией. Возможно, студент, а затем молодой врач Булгаков в той же комнате, где он запечатлен на фотоснимке «Доктор», снова и снова вдумывался в чеховские строки. Можно полагать, что, открывая чеховский врачебный мир, они имели для него особое значение.

    «У соседа родит баба. При каждом собачьем взлае вздрагиваю и жду, что пришли за мной. Ходил уже три раза…»

    «Бывают дни, когда мне приходится выезжать из дому раза четыре или пять. Вернешься из Крюкова, а во дворе уже дожидается посланный из Васькина…»

    «… В 30 верстах от нас холера, и я не могу оставить своего пункта…»

    «Способ лечения холеры требует от врача прежде всего медлительности, т. е. каждому больному нужно отдаваться по 5 —10 часов, а то и больше… На 25 деревень только один я, если не считать фельдшера… При единичных заболеваниях я буду силен, а если эпидемия разовьется хотя бы до пяти заболеваний в день, то я буду только раздражаться, утомляться и чувствовать себя виноватым.

    Конечно, о литературе и подумать некогда…»

    «Если буду здоров, то в июле или августе поеду на Дальний Восток не корреспондентом, а врачом. Мне кажется, врач увидит больше, чем корреспондент…»

    «читали Горького, Леонида Андреева, Куприна, Бунина, сборники «Знания»… Читали мы западных классиков и новую тогда западную литературу: Мопассана, Метерлинка, Ибсена и Кнута Гамсуна, Оскара Уайльда.

    Читали декадентов и символистов, спорили о них….. Спорили о политике, о женском вопросе и женском образовании, об английских суфражистах, об украинском вопросе, о Балканах, о науке и религии, о философии, непротивлении злу и сверхчеловеке, читали Ницше.

    Мы посещали киевские театры. Любили театр Соловцова и бывали в нем. Михаил Афанасьевич чаще всех нас» {145}.

    Эти воспоминания относятся к студенческой поре Булгакова. Отметим, что в ряду литературных пристрастий семьи, определяемых во многом старшим братом, Чехов стоит рядом с Гоголем И Салтыковым-Щедриным, что именно Чехов читался и перечитывался, непрестанно цитировался. Испытывая равновеликое притяжение литературы и медицины, Михаил Афанасьевич, быть может, благодаря этим письмам, воочию увидел, чем являлась для Чехова медицина. В годы первых проб пера Булгаков, несомненно, сопоставлял подробности доселе неведомых врачебных будней любимого писателя со строками «Жены», «Ионыча», «Врагов», «Попрыгуньи», «Дамы на охоте», «Палаты № 6», «Дяди Вани». Ощущение непосредственной связи между мировосприятием, даваемым врачебной профессией, и чеховскими художественными образами, возможно наряду с другими причинами, побуждало юного Булгакова, как бы вглядываясь в себя из литературной дали, чрезвычайно серьезно относиться к курсу клинических дисциплин.

    анатомические и другие специальные термины. Это рассказы «В аптеке», «Сапоги», «Утопленник», «Мои жены», «Индейский петух», «Средство от запоя». Казалось бы, для писателя-врача тут почти готовый набор метафор, коллизий, композиционных клише. Чехов одним из первых в юмористике использовал это поле фактов, терминов, наблюдений. Собственно, и булгаковские «Человек с градусником» и «Летучий голландец» написаны примерно так же. Но будущий создатель «Мастера и Маргариты» не мог не задумываться и над другим: чем явственнее росло искусство Чехова, тем более преобладающими становились социальные мотивы в его творчестве, в том числе и в видении соприкосновений жизни и медицины. Можно полагать, что именно эти идейные уроки Чехова во многом предопределили тональность и гуманистический смысл «Записок юного врача».

    он рисует подобные жизненные столкновения лишь штрихом, за небольшим эпизодом встает повседневная тяжкая картина.

    «Но вот однажды, это было в светлом апреле……. ворвался, топоча, как лошадь, Егорыч в рваных сапожищах и доложил, что роды происходят в кустах у Заповедника над речушкой… И вот тут, слушая веселый рев воды, рвущейся через потемневшие бревенчатые устои моста, мы с Пелагеей Ивановной приняли младенца мужского пола. Живого приняли и мать спасли…

    Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда младенец поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:

    — Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту? Почему же на лошади не приехала?

    Она ответила:

    — Свекор лошади пе дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты здоровая. Нечего лошадь зря гонять…» {146}.

    …Уже через несколько минут опять человеческий крик, и более двух часов доктор возится с переломленной ногой у мальчишки, накладывая гипсовую повязку. Обычные моменты жизни сельского врача… Но вдумаемся в мелькнувшее воспоминание. Как близка сущность причин и следствий («лошади не дал…») к чеховским строкам о доле крестьянки, к социальному портрету старой деревни в рассказе «Дом с мезонином».

    «… Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку…» {147}.

    «Чувства, переживания, отношение к работе — это подлинные чувства и переживания самого автора», — пишет в подготовленном ею предисловии к «Запискам юного врача» Н. А. Булгакова-Земская. Именно такой и должна быть наша оценка юного по возрасту, но уже умудренного медициной и жизнью доктора из Мурьева, оценка земских его будней, бесконечных мучительных дорог в свистящих вьюгах, в сатанинской вертящейся мгле. Да, Булгаков возвращается к нам. Вглядимся же и во врачебный облик — его самого и его героя, вслушаемся в мысли о медицине.

    «Было начало второго, когда я вернулся к себе. На столе в кабинете в пятне света от лампы мирно лежал раскрытый на странице «Опасности поворота» Додерляйи. С час еще, глотая простывший чай, я сидел над ним, перелистывая страницы. И тут произошла интересная вещь: все прежние темные места сделались совершенно понятными, словно налились светом, и здесь, при свете лампы, ночью, в глуши, я понял, что значит настоящее знание» {148}.

    «… Послушайте, коллега, ехать опасно. Вы можете заблудиться, — говорил мне врач шепотом в передней. — Останьтесь, переночуйте…

    — Нет, не могу… У меня трое тифозных таких, что бросить нельзя. Я их ночью должен видеть» {149}.

    «… Какие неимоверные трудности мне приходится переживать. Ко мне могут привести какой угодно каверзный или сложный случай, чаще всего хирургический, и я должен стать к нему лицом, своим небритым лицом, и победить его» {150}.

    Перед нами вызывающий благодарные светлые чувства портрет сельского врача, его труды и дни в маяте одиноких борений. Но все же он восклицает: «Учи меня, глушь, учи меня, тишина деревенского дома!» И разве не являются чеховские земские врачи Вознесенский и Соболь (рассказы «Драма на охоте» и «Жена») как бы прямыми прототипами несчастного и счастливого булгаковского доктора?

    «Я люблю его простое, далеко не пластическое лицо с большим носом, прищуренными глазами и жидкой рыжей бородкой. Я люблю его высокую, тонкую, узкоплечую фигуру, на которой сюртуки и пальто болтаются, как на вешалке.

    …, его белый галстук вечно сидит не на месте… Но вы не подумайте, что он неряха… Взглянувши раз на его доброе, сосредоточенное лицо, вы поймете, что ему некогда хлопотать о своей наружности, да и не умеет он… Он молод, честен, не суетен, любит свою медицину, вечно в разъездах — этого достаточно, чтобы объяснить в его пользу все промахи его незатейливого туалета» {151}.

    «По помятому мешковатому платью и по манерам я принял его за дьячка или учителя, но жена отрекомендовала мне его доктором Соболем…

    — Две ночи не спал! — говорил он, наивно глядя на меня и причесываясь. — Одну ночь с роженицей, а другую, всю напролет, клопы кусали, у мужика ночевал…

    — Целый день то в больнице, то в разъездах, — рассказывал он… Десять лет ничего не читал!… Что же касается материальной стороны, то вот извольте спросить Ивана Иваныча: табаку купить иной раз не на что» {152}.

    … Наряду с чеховскими строками, Булгаков, пожалуй, мог бы предпослать в качестве эпиграфа к своему смоленскому циклу рассказов и строки из воспоминаний В. В. Вересаева, связанные с такой же трудной работой на земском поприще.

    «Увожу отсюда много драгоценных наблюдений……. сознание, что прожил эти два месяца пе напрасно и, кроме того, сознание, что я… хороший человек и могу делать дело…» {153},— писал Викентий Викентьевич, покидая холерный барак на донецкой шахте. Представляется глубоко закономерным, что «Записки юного врача» как бы перекликаются и с творчеством В. В. Вересаева, причем не только с «Записками врача».

    Мы уже упоминали о повести Вересаева «Без дороги», вышедшей в 1894 г. Повесть основана па биографических впечатлениях Викентия Викентьевича и так же, как и «Морфий», написана в форме дневника. Судьба ее героя врача Чеканова драматична. Совсем недавно он переболел тифом, заразившись во время голодной эпидемии. И вот снова предстоит сделать выбор — встать на борьбу с холерой. Казалось бы, любой честный человек не может поступить иначе. Однако в критический момент многие медики предпочитают отойти в сторону — и не только потому, что врачебное пребывание на эпидемии вообще требует от каждого чрезвычайного напряжения сил. Пожалуй, никогда еще миссия земского врача не была такой неблагодарной и опасной. Массы крайне враждебно и неприязненно относятся к действиям медицины. Ходят слухи, что дезинфекция якобы делается для того, чтобы морить людей. Совсем недавно толпа до полусмерти избила доктора Чубарова, приписав ему отравительство…

    «Я уже несколько дней назад вывесил на дверях объявление о бесплатном приеме больных; до сих пор, однако, у меня был только один старик эмфизсматик да две женщины приносили своих грудных детей с летним поносом. Но все в Чемеровке уже знают меня в лицо… Когда я иду по улице, зареченцы провожают меня угрюмыми, сумрачными взглядами. Мне теперь каждый раз стоит борьбы выйти из дому; как сквозь строй, идешь под этими взглядами, не поднимая глаз» {154}.

    Работы больше и больше. Вот первый больной с подозрением на холеру — слесарь Черкасов, потом медник-литух Иван Рыков, слесарь-замочник Жигалев, ломовой извозчик Игнат Ракицкий… Случаи подтверждаются бактериоскопически. Благодаря бессонной героической работе, многих удается спасти. «Я уже давно не писал здесь ничего, — отмечает Чеканов. — Не до того теперь. Чуть свободная минута, думаешь об одном: лечь спать, чтоб хоть немного отдохнуть. Холера гуляет по Чемеровке и валит по десяти человек в день».

    — сколько народу в больнице выздоровело. «Никто не ответил. Отовсюду смотрели чуждые, враждебно выжидающие глаза… Помню пьяный рев толпы, помню мелькавшие передо мною красные, потные лица, сжатые кулаки… Вдруг тупой, тяжелый удар в грудь захватил мне дыхание, и, давясь хлынувшею из груди кровью, я без сознания упал на землю».

    Очевидно, Михаил Афанасьевич и Викентий Викентьевич не раз говорили о земской службе, особенно в пору публикаций медицинских рассказов Булгакова. «Вся деятельность врача сплошь заполнена моментами страшно нервными, которые почти без перерыва бьют по сердцу… Так жить всегда — невозможно, — писал Вересаев в «Записках врача». — И вот кое к чему у меня уж начинает вырабатываться спасительная привычка. Я уж не так, как прежде, страдаю от ненависти и несправедливости больных; меня не так уж режут по сердцу их страдания и беспомощность… Я держусь….. мягко и внимательно, добросовестно, стараюсь делать все, что могу, но — с глаз долой, и с сердца долой. Я сижу дома в кружке добрых знакомых, болтаю, смеюсь; нужно съездить к больному; я еду, делаю, что нужно, утешаю мать, плачущую над умирающим сыном; но, возвратившись, я сейчас же вхожу в прежнее настроение, и на душе не остается мрачного следа. «Больной», с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной человек, — даже не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен болеть душою, чувствовать вместе с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все более исчезает, и я могу понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего человека, который, когда больной вопит под его ножом, с совершенно искренним изумлепием спрашивает его:

    — Чудак, чего же ты кричишь?» {155}.

    Булгаковский Юный врач — любым своим поступком, любым действием, повседневным строем жизни — доказывает: душевная ржавчина, которую так безбоязненно описывает Вересаев, но коснулась его. И мы вправе сказать, что, как и А. П. Чехов, В. В. Вересаев стал одним из идейных наставников и литературных вдохновителей Михаила Булгакова но только «па пороге трудной лестницы», но и в дни врачебной сельской работы, а затем в часы писательских раздумий о медицине. Характерно, что в удостоверении, выданном Булгакову 18 сентября 1917 г. Сычевской земской управой и свидетельствующем о его безукоризненных профессиональных качествах, слово Врач пишется с прописной буквы. Такими же настоящими Врачами были А. П. Чехов и В. В. Вересаев. И это, говоря словами Ю. Трифонова, сказалось «в той силе воплощения», с которой отображен в их произведениях героизм врачевания.

    Комментарии

    –402

    {133} 24

    {134} 24

    {135} 14, с. 490–491

    —490

    {137} 10, с. 408—409

    {138} 42, т. 16, с. 34

    {139} 14, с. 447

    {142} 31, с. 16—17

    {143} 43, с. 134

    —336

    {145} 26, с. 57— 58

    — 611

    {147} 42, т. 9, с. 184

    {149} 13, т. 1, с. 581—582

    –292

    —492

    {153} 16, с. 377

    {154} 18, с. 69

    {155} 17, с. 190—191