• Приглашаем посетить наш сайт
    Гоголь (gogol-lit.ru)
  • Виленский Юрий: Доктор Булгаков
    Глава III. Благодаря близости к медицине.
    Пункт 4

    Но, проведя удивительный эксперимент, профессор вскоре осознает его социальную бесплодность и даже опасность. «… Вы видели, какого сорта эта операция (говорит он. — Ю. В.). Одним словом, я, Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни… Но на какого дьявола, спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно. Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого… Человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год, упорно выделяя из массы……. создает десятками выдающихся гениев….. Мое открытие….. стоит ровно один ломаный грош…» {100}.

    Рассуждая об евгенике, об улучшении человеческой породы (укажем, что в этот период издавался «Клинический архив одаренности и гениальности», посвященый этому направлению. — Ю. В.), профессор Преображенский предельно ясно выражает свои опасения по поводу подобных экспериментов; по его мнению, ужас состоит в том, что теперь у Шарикова не собачье, а именно ничтожное человеческое сердце, т. е. возник духовный монстр, и ловля котов — не худшее из того, что он делает. Иначе говоря, взгляд М. А. Булгакова на евгенику (этот термин, введенный в науку английским ученым Гальтоном, в переводе с греческого означает — хорошего рода, породистый) отвечает трактовке этого научного направления, исследующего пути и методы активного влияния на эволюцию человека, с современных позиций. Ведь генетика человека убедительно опровергает представления о врожденной обусловленности интеллектуального превосходства одних народов, рас и социальных групп над другими. Разумеется, в рассуждениях Филиппа Филипповича нет еще недавно привычных для нас стереотипов — реакционная лженаука, база для расистских теорий и т. п. Однако сама оценка происшедшего в операционной в Обуховой переулке недвусмысленна. Она отрицает евгенику как серьезную научную сферу и вместе с тем в ней звучит предупреждение об опасности социальной селекции, номенклатурного отбора, т. е. о недопустимости политической евгеники. Вот против чего протестует писатель. Увы, в прозрение Михаила Булгакова при жизни его никто не вдумался…

    Одна из линий повести — сказанное резко и прямо (причем не забудем время, когда они произнесены!) слова о том, что ученый, человек интеллектуального труда и тем более выдающийся ум достоен того, чтобы ему были обеспечены надлежащие условия для работы, ибо этого требуют «здравый смысл и жизненная опытность». Преображенский считает, что обедать надо в столовой, а оперировать в операционной, что ему нужна и библиотека. И не просто считает, но декларирует свою позицию. «…Если я, вместо того чтобы оперировать, каждый вечер начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха, — говорит профессор. — Если я, посещая уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза……. в уборной получится разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах».

    Но эта логичная, достаточно важная для общества мысль тогда, очевидно, представлялась чуть ли не крамольной. Во всяком случае, ни домком Швондер, ни его полуграмотные помощники, в общем зная, что Преображенский является европейской знаменитостью, что это известнейший ученый, не питают к нему и тени уважения. Для них он прежде всего «классовый паразит». К новоявленным гонителям таланта хирурга, считающим, что над обладателем семи комнат должен быть занесен меч правосудия, незамедлительно примыкает и созданный им гомункулус Шариков. Он мгновенно попадает под безраздельное влияние швондеров, полагающих, что профессора следовало бы арестовать или по крайней мере изъять у него «лишние» аршины жилплощади.

    постепенно накаляется. И вот Преображенский вынужден произвести повторную операцию — по возвращению гипофиза собаки заведующему подотделом очистки. «… Из двери кабинета выскочил пес странного качества. Пятнами он был лыс, пятнами на нем отрастала шерсть. Вышел он, как ученый циркач, на задних лапах, потом опустился на все четыре и осмотрелся…

    Филипп Филиппович пожал плечами.

    — Наука еще не знает способа обращать зверей в людей. Вот я попробовал, да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм».

    Настойчивость и упорство Преображенского в экспериментальной хирургии вызывают глубокое уважение. Собственно, вся его история взывает: талант во врачевании надо оберегать как бесценное национальное достояние. Впрочем, у нас нет уверенности, что дальнейшие научные планы его осуществятся, ибо, учитывая его происхождение, характер и прямодушие, можно предположить еще не одно препятствие на пути Филиппа Филипповича.

    Л. М. Яновская указывает в комментариях к «Собачьему сердцу», что К. М. Симонов писал об этой повести в 1967 г.: «…О ней надобно сказать, что Булгаков с наибольшей силой отстаивал в ней свой взгляд на интеллигенцию, на ее права, на ее обязанности, на то, что интеллигенция — это цвет общества. Для меня профессор Булгакова, несмотря на все его старорежимные привычки, фигура положительная, фигура павловского типа. Такой человек может прийти к социализму и придет, если увидит, что социализм дает простор для работы в науке…»

    … К мысли о бесперспективности искусственного евгенического отбора М. Булгаков возвращается и в пьесе «Блаженство». Блаженство — это выдуманная, фантастическая цивилизация XXIII века, и вот как выглядит здесь Институт Гармонии в оценке Народного Комиссара Изобретений Радаманова: «… Институт изучает род человеческий, заботится о чистоте его, стремится создать идеальный подбор людей, но вмешивается он в брачные отношения лишь в крайних случаях, когда они могут угрожать каким-нибудь вредом нашему обществу» {101}.

    Но это лишь декларация, хотя и она крайне уязвима теоретически, отражая, по сути, идеологию тоталитарного режима. Причем Булгаков показывает, чем оборачивается генетическая Гармония, когда определенные лица оказываются опасными для Блаженства. В действие тут же вступает Послушная медицина:

    «Саввич… Слушайте постановление Института. На основании исследования мозга этих трех лиц, которые прилетели из двадцатого века, Институт постановил изолировать их на год для лечения, потому что……. они опасны для нашего общества… Эти люди неполноценны…» {102}.

    Комедия «Блаженство» была закончена в 1934 г., и в ней поражает прозорливость писателя. Ведь эта терминология — «изолировать…», «опасны для общества», «слушайте постановление…» уже через три-четыре года получит распространение, страшное своей обыденностью и масштабами. Небезынтересны и научные истоки этой пьесы. Михаил Афанасьевич был знаком с биологом В. Г. Савичем — мужем дочери известного русского невропатолога Г. И. Россолимо, близкого друга А. П. Чехова. У них на даче М. А. и Е. С. Булгаковы провели в 1934 г. лето. Как рассказал нам А. В. Савич, его отец, Владимир Гордеевич Савич, был одним из ближайших сотрудников известного генетика и эволюциониста Николая Константиновича Кольцова, директора Института экспериментальной биологии, организованного им. В темы дискуссий, характерных для этого института в описываемый период, входили и аспекты евгеники, некоторыми положениями которой Н. К. Кольцов особенно интересовался и даже популяризовал. Возможно, в беседах с В. Г. Савичем у писателя возник прообраз Института Гармонии и он даже использовал его фамилию, видоизменив ее. Впрочем, в институте активно работал еще один Савич, кроме того вспомним Савву Лукича из «Багрового острова»… Радаманов и его окружение — порождение бюрократии, да и весь Институт Гармонии — пародия на отделы кадров. Тем не менее к одной из мыслей Радаманова стоит прислушаться: «… Кто, кроме Саввича, который уверен, что в двадцать шестом будет непременно лучше, чем у нас в двадцать третьем, поручится, что именно вы там встретите? Кто знает, кого вы притащите к нам из этой загадочной дали на ваших же плечах?… И, быть может, еще при нашей с вами жизни мы увидим замерзающую землю и потухающее над ней солнце!» {103}. Фактически это картина экологической катастрофы, к которой может привести бюрократизация науки, стиль командования учеными, когда лучшие изобретения объявляются секретами сверхгосударственной важности (это выражение М. А. Булгакова), а мысли и идеи монополизируются.

    — 30-х годов, отразившейся в также долго лежавшем под спудом «Театральном романе». Это история излечения саркомы, возникшей у актера Горностаева. Следует отметить, что у саркоматина, который применяет профессор Кли для лечения Горностаева, есть реальные аналоги. В медицинской периодике 20-х годов мы обнаружили несколько публикаций, посвященных карцинолизину, полученному в Японии. Карцинолизин характеризовался как средство ферментативной природы. По данным японских онкологов, препарат способствовал рассасыванию некоторых форм злокачественных опухолей, в частности опухолей молочной железы, что, однако, не подтвердилось при повторении этих экспериментов в европейских клиниках. Такие же надежды возлагались впоследствии па американский и советский сарколизин и японский саркомицин, но и они не выдержали проверки временем. Впрочем, появление любого такого препарата, да еще под обнадеживающим названием, всегда приковывает общественное внимание.

    Во время мгновенно разрешаемых Горностаеву поездок за рубеж? (в чем дважды отказали М. Булгакову) у него обнаруживают саркому легкого. И вот он оказывается в Альпах, в лечебнице профессора Кли.

    «На открытой веранде, в виду снеговых вершин, кладет Кли таких безнадежных, делает им какие-то впрыскивания саркоматина, заставляет дышать кислородом, и, случалось, Кли на год удавалось оттянуть смерть… Положили Герасима Николаевича на эту веранду. Впрыснули этот препарат. Кислородную подушку. Вначале больному стало хуже, и хуже настолько, что у Кли…появились самые неприятные предположения. Ибо сердце сдало. Однако завтрашний день прошел благополучно. Повторили вспрыскивание. Послезавтрашний день еще лучше… Коротко говоря, через день еще Герасим Николаевич ходил по веранде…..»

    А через некоторое время у Горностаева обнаруживают метастаз в правой почке. «Опять в три дня паспорт, билет, в Альпы, к Кли. Тот встретил Герасима Николаевича, как родного. Еще бы! Рекламу сделала саркома Герасима Николаевича профессору мировую! Опять на веранду, опять впрыскивание — и та же история! Через сутки боль утихла, через двое Герасим Николаевич ходит по веранде, а через три просится у Кли — нельзя ли ему в теннис поиграть!…

    Опять сезон, и опять к весне та же история, но только в другом месте. Рецидив, но только под левым коленом. Опять Кли, опять на Мадейру, потом в заключение — Париж.

    и Кли надеется и даже уверен в том, что еще три-четыре сезона, и организм Герасима Николаевича станет сам справляться с попытками саркомы дать где-нибудь вспышку…

    — Чудо! — сказал я, вздохнув почему-то» {104}.

    Этот рассказ, основанный на вранье Горностаева, в определенной степени психологический прием умного и скрытного Бомбардова, чтобы отвлечь драматурга Максудова от переживаний по поводу неудачи с постановкой его пьесы, и в скептическом «Чудо!» ощущается сдержанное отношение М. А. Булгакова к широковещательным сообщениям некоторых ученых 30-х годов о неких эпохальных открытиях в тех или иных областях медицинской науки. Такой стиль был, в частности, характерен для рекламы работ Всесоюзного института экспериментальной медицины, созданного по решению правительства СССР «в целях всестороннего изучения организма человека на основе современной теории и практики медицинских наук». Одновременно мифологизировались и достижения западных школ и клиник. Как врач М. А. Булгаков понимал, сколь многотрудны подобные задачи, и рассказ о Кли — лишь ироничная легенда. Только сегодня онкоиммунология робко приближается к определенным возможностям предотвращения метастазов после радикального вмешательства, и до результатов Кли весьма далеко.

    Что касается работ по экспериментальной онкологии как таковых, то сюжетным первоисточником могли послужить исследования талантливого киевского патофизиолога Алексея Антониновича Кронтовского, работавшего в период студенчества М. Булгакова на медицинском факультете и опубликовавшего в 1916 г. в Киеве книгу «Материалы к сравнительной и экспериментальной патологии опухолей», а в дальнейшем изучавшего воздействие рентгеновских лучей и токсинов бактерий на рост тканей. А. А. Кронтовский был одним из переводчиков с французского работ С. А. Воронова, и это еще более убеждает, что М. А. Булгаков мог быть знаком с его исследованиями.

    «Ах, госпожа моя! Что вы толкуете мне о каких-то знатных младенцах, которых вы держали когда-то в руках! Поймите, что этот ребенок, которого вы принимаете сейчас в покленовском доме, есть не кто иной, как господин Мольер! Ага! Вы поняли меня? Так будьте же осторожны, прошу вас! Скажите, он вскрикнул? Он дышит? Он живет!» — этими словами завершается пролог романа М. Булгакова «Жизнь господина де Мольера» — «Я разговариваю с акушеркой» {105}«Крещение поворотом»: «Но вот вдруг не то скрип, не то вздох, а за ним слабый, хриплый первый крик.

    — Жив… жив… — бормочет Пелагея Ивановна и укладывает младенца на подушку».

    Возможно, набрасывая строки: «Итак, 13 примерно января 1622 года в Париже у господина Жана-Батиста Поклена и супруги его Марии Поклен-Крессе появился хилый первенец», Булгаков вспоминал и те давние уроки медицины. Мы знаем, однако, что «Кабала святош» и «Жизнь господина де Мольера» — трагические произведения. Отправной точкой, предшествовавшей и пьесе, и роману, была сделанная Булгаковым запись слов Мольера: «Ах, боже мой, я умираю». Развязка предрешена самой жизнью. Приведем эти заключительные эпизоды — и в пьесе, и в романе. В них также чувствуется перо писателя-врача.

    «… За главным занавесом шумит зрительный зал, изредка взмывают вловещие свистки. Мольер, резко изменившись, с необыкновенной легкостью взлетает на кровать, укладывается, накрывается одеялом… В музыке громовой удар литавр, и из полу вырастает Лагранж с невероятным носом, в черном колпаке, заглядывает Мольеру в лицо.

    Мольер

    Что за дьявол?.. Ночью в спальне? Потрудитесь выйти вон!

    Музыка.

    Лагранж.

    Не кричите так нахально. Терапевт я, ваш Пургон!

    (садится в ужасе на кровати).

    Виноват. Кто там за пологом?!

    Портрет на стене разрывается, и из него высовывается дю Круази — пьяная харя с красным носом, в докторских очках и колпаке.

    Вот еще один! (Портрету.) Я рад… Дю Круази (пьяным басом).

    Мольер.

    Не мерещится ль мне это?!

    Статуя разваливается, и из нее вылетает Риваль. Что за дикий инцидент?!

    Риваль.

    Я бессменный президент!…

    Мольер.

    Врач длиной под самый ярус… Слуги! (Звонит.) Я сошел с ума! Подушки на кровати взрываются, и в изголовье вырастает Муаррон. Муаррон.

    Вот и я — Диафуарус, Незабвенный врач Фома!…

    .

    Но чему обязан честью?.. Ведь столь поздняя пора…

    Риваль.

    Мы приехали с известьем! Хор врачей (грянул).

    Вас возводят в доктора!!… Мольер (внезапно падает смешно). Мадлену мне! Посоветоваться… Помогите!..

    «Га-га-га!..» Партер, не смейся, сейчас, сейчас… (Затихает.)

    Музыка играет еще несколько моментов… В ответ на удар литавр в уборной Мольера вырастает страшная Монашка.

    Монашка (гнусаво). Где его костюмы? (Быстро собирает все костюмы Мольера и исчезает с ними.)…

    На сцене смятение.

    (сняв маску, у рампы). Господа, господин де Мольер, исполняющий роль Аргана, упал… (Волнуется.) Спектакль не может быть закончен» {106}.

    Монашка — это образ смерти, так напоминающий ее видение в «Морфии». Известно, что описывая кончину мадам Бовари, Г. Флобер переживал глубокое волнение, буквально физически отражавшееся на его состоянии. М. Булгаков, хотя как врач он видел много смертей, также писал эти строки, глубоко сопереживая герою, и вместе с писателем хочется помочь Мольеру в трагические последние минуты.

    «Два раза клялся бакалавр в верности медицинскому факультету, а когда президент потребовал третьей клятвы, бакалавр, ничего не ответив, неожиданно застонал и повалился в кресло. Актеры на сцене дрогнули и замялись: этого трюка не ждали, да и стон показался натуральным. (….)

    «Стальном горле». — Ю. В.), а на лбу у него выступил пот…

    — Вы почувствовали себя плохо? — спросил Барон.

    — Как публика принимала спектакль? — ответил Мольер.

    — Великолепно. Но у вас скверный вид, мастер?

    — У меня прекрасный вид, — отозвался Мольер, — но почему-то мне вдруг стало холодно. — И тут он застучал зубами.

    …В доме забегали со свечами и Мольера повели по деревянной лестнице наверх. Арманда стала отдавать какие-то приказания внизу и одного из слуг послала искать врача…

    Внизу одна за другой загорались свечи в чьих-то трясущихся руках. Б это время там, наверху, Мольер напрягся всем телом, вздрогнул, и кровь хлынула у него из горла, заливая белье. В первый момент он испугался, но тотчас же почувствовал чрезвычайное облегчение и даже подумал: «Вот хорошо…» А затем его поразило изумление: его спальня превратилась в опушку леса, и какой-то черный кавалер, вытирая кровь с головы, стал рвать повод, стараясь вылезти из-под лошади, раненной в ногу.

    Барон……. прыгая через ступеньку, скатился с лестницы и, вцепившись в грудь слуге, зарычал:

    — Где ты шлялся?! Где доктор, болван!! И слуга отчаянно ответил:

    — Господин де Барон, что же я сделаю? Ни один не хочет идти к господину де Мольеру! Ни один!» {107}.

    — будущего Мольера. «Весною 1632 года нежная мать захворала. Глаза у нее стали блестящие и тревожные. В один месяц она исхудала так, что ее трудно было узнать, и на бледных ее щеках расцвели нехорошие пятна. Затем она стала кашлять кровью, и в обезьяний дом начали приезжать верхом на мулах, в зловещих колпаках врачи» {108}. И далее в одной из глав писатель отмечает, что с того времени, как Мольер впервые затронул в своих комедиях врачей, он не переставал возвращаться к ним, найдя в медицинском факультете неисчерпаемый кладезь для насмешек.

    Медицинская корпорация отомстила ему черной ненавистью.

    Поучительны причины этого конфликта, в описании которого видно глубокое знание предмета: «Что же привело Мольера к ссоре с докторами?… Мы уже знаем, что Мольер все время хворал, хворал безнадежно, затяжным образом, постепенно все более впадая в ипохондрию, изнурявшую его. Он искал помощи и бросался к врачам, но помощи от них он не получил… Мольеровские врачи в большинстве случаев лечили неудачно, и всех их подвигов даже нельзя перечислить… Словом, мольеровское время было темное время в медицине» {109}.

    Надо отметить, что Булгаков весьма точно отобразил нравы и научный уровень представителей медицинского факультета того времени. Среди множества источников, которыми он пользовался, работая над «Мольером», были, бесспорно, труды по истории медицины, в том числе французских авторов. Как мы полагаем, писатель был знаком также и со статьей своего университетского учителя М. М. Дитерихса «Амбруаз Парэ», опубликованной в 1925 г. в журнале «Новый хирургический архив». В строках М. М. Дитерихса и М. А. Булгакова, касающихся нравов этой корпорации врачей, есть несомненная близость. «Это было застывшее в своей схоластической учености, забронировавшееся в самоуверенном консерватизме учреждение, — писал М. М. Дитерихс о медицинском факультете в средневековом Париже. — Учили только знанию авторитетов и требовали только усвоения книги. Медицина была сама по себе, а больные сами по себе, диагноз ставился и назначалось лечение по виду мочи и кала, приносимого врачу родственниками или знакомыми больного, которого нередко врач и в глаза не видел. Но и теоретические лекции были своеобразного характера. Говорилось много, и все искусство заключалось в том, чтобы в то же время ничего не сказать. Почему опий снотворное? Да потому, что в нем есть снотворные свойства! Категорично, коротко, но мало понятно. Через 36 месяцев такого обучения ученик подвергался экзамену на бакалавра. Итак, эти ученые, но оторванные от живой клинической деятельности врачи, принадлежавшие почти без исключения к духовному званию, составляли как бы аристократию медицинского персонала своего времени».

    Быть может, современным врачам будут полезны размышления писателя о важности учета душевного состояния больного: «После измены Расина Мольер вновь заболел, и его все чаще стал навещать его постоянный врач Мовилэн, который, по-видимому, не так уж плохо понимал свое дело. Но и Мовилэну было трудно с точностью определить болезнь директора Пале-Рояля. Вернее всего было бы сказать, что тот был весь болен. И несомненно, что, помимо физических страданий, его терзала душевная болезнь, выражающаяся в стойких приступах мрачного настроения духа.

    Помогли ли лекарства Мовилэна, или справился с приступом болезни сам организм, но в конце февраля Мольер вернулся к регулярной работе в театре. В течение весенних месяцев он написал новую пьесу, назвав ее «Мизантроп, или Желчный влюбленный». Это была пьеса о честном и протестующем против людской лжи и вследствие этого, конечно, одиноком человеке. Мольеровскому доктору следовало бы хорошенько изучить это произведение: в нем, несомненно, отразилось душевное настроение его пациента» {110}.

    Душевное настроение пациента… Вдумаемся в эти слова провидца Булгакова.

    «Александр Пушкин»… Среди действующих лиц пьесы Булгакова мы видим врача Даля.

    «Даль. Наталья Николаевна, вам здесь нечего делать… (Берет склянку с фортепьяно, капает в рюмку лекарство.) Пожалуйте, выпейте.

    Пушкина отталкивает рюмку.

    Так делать не годится. Вам станет легче.

    Пушкина. Они не слушают меня. Я хочу говорить с вами. Даль. Говорите. Пушкина. Он страдает? Даль. Нет, он более не страдает.

    Пушкина. Не смейте меня пугать. Это низко!.. Вы доктор? Извольте помогать!.. Но вы не доктор, вы сказочник, вы пишете сказки… А мне на надобны сказки. Спасайте человека! (Данзасу.) А вы!.. Сами повезли его!..» {111}.

    «… Что это меня сосет?.. Да, трудно помирал. Ох, мучился! Пулю-то он ему в живот засадил… Да, руки закусывал, чтобы не крикнуть, жена чтобы не услыхала. А потом стих…» {112}.

    Почти то же сказал и В. И. Даль: «Тяжело дышать, давит — были последние слова его. Он скончался так тихо, что присутствующие не заметили смерти его».

    В нескольких фразах пьесы, впервые в Пушкиниане, написанной без роли самого Пушкина, зримо, отчетливо переданы его боль и мужество. И первоисточником избраны воспоминания врача и писателя В. И. Даля.

    В марте 1941 г., через год после кончины М. А. Булгакова, зрители Ленинграда увидели его пьесу «Дон Кихот» по мотивам романа Сервантеса. Михаила Афанасьевича уже не было, а его удивительные слова впервые прозвучали на сцене Государственного академического театра им. А. С. Пушкина, долетев и до нас.

    «Санчо… Сеньор Дон Кихот, что же вы не входите к себе? Куда вы смотрите, сеньор?

    землю. Тогда настанет мрак. Но этот мрак недолог, Санчо! Через несколько часов из-за края земли брызнет свет и опять поднимется на небо колесница, на которую не может глядеть человек. И вот я думал, Санчо, о том, что, когда та колесница, на которой ехал я, начнет уходить под землю, она уже более не поднимется. Когда кончится мой день — второго дня, Санчо, не будет. Тоска охватила меня при этой мысли, потому что я чувствую, что единственный день мой кончается. {113}.

    Единственный наш день, отпущенный нам… Какой страстный призыв ко всем и, быть может, в первую очередь к врачам завещал Михаил Булгаков: защищать жизнь, всегда и всюду осознавать, что она — величайший дар, что во вселенной так много сил, врачующих людей, что надо всеми силами, добротой и знаниями отодвигать уход нашей колесницы под землю…

    И вновь мы как бы видим самого Булгакова. Слова, подчеркивающие его отношение к первоначальной его профессии и перекликающиеся с заветом из письма родным — «миг доброй воли», стоят рядом с упоминанием о музыке. Как отмечает О. Д. Есипова в статье «Пьеса «Дон Кихот» в кругу творческих идей М. Булгакова», в рабочем экземпляре текста Михаил Афанасьевич пометил: «Опыт показал мне, что музыка успокаивает взволнованную душу и дает отдых утомленному уму». Не забудем и этих слов.

    «А по ночам стал писать…» Начнем наши рассуждения о медико-философских аспектах романа «Мастер и Маргарита» с выдержки из современного медицинского руководства.

    «Приступ мигрени начинается с ауры, вслед за которой возникает приступообразная односторонняя головная боль (гемикрания). Характерны приступы интенсивной боли в височно-орбитальной области, повторяющиеся в виде болевых атак, с возможной иррадиацией. Больные испытывают чувство прилива крови. Иногда головная боль достигает крайней интенсивности. Серии болевых приступов продолжаются от нескольких суток до нескольких месяцев». Так описываются мигрень и связанная с ней невралгия в справочнике под редакцией Е. И. Чазова «Неотложные состояния и экстренная медицинская помощь» (1988 г.). Чтобы понять, сколь тяжело это состояние и как оно влияет на человека, стоит обратиться к страницам о Понтии Пилате в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова. Точность и глубина клинического описания этого страдания поистине не имеют аналогов в литературе по неврологии.

    «Более всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла, и все теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета…

    «О боги, боги, за что вы наказываете меня?.. Да, нет сомнений, это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь… гемикрания, при которой болит пол-головы… от нее нет средств, нет никакого спасения… попробую не двигать головой…»

    … Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

    — Приведите обвиняемого.

    … Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

    — Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?

    Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой…

    Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде…..

    Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет» {114}.

    «В белом плаще с кровавым подбоем…» начинается знаменитая глава в романе «Мастер и Маргарита». Пожалуй, по аналогии с синдромом Агасфера, это описание можно было бы назвать синдромом Пилата.

    И это не просто сильнейшая боль, в основе ее лежит расстройство вазомоторных функций головного мозга. Кстати, точный диагноз помогает установить орбитальная плетизмография, контроль состояния глаз, изменения даже цвета которых при гемикрании так точно подмечены Булгаковым. Такие приступы начинаются нередко в раннем возрасте и обычно провоцируются аллергическими факторами. Нарушение зрения, афазия, рвота, головокружение, кардиалгия — эти симптомы могут предшествовать приступу гемикрании и вместе с тем сопутствовать ему. При спазмах сосудов помогают горячие компрессы, при их параличе — холодные примочки на голову, и все это известно, очевидно, с древности. Нужны покой, тишина, затемненное помещение.

    Именно такие ощущения сопровождают прокуратора. Он не выносит запаха розового масла, боится пошевелить головой, мечтает о холодной струе воды на болевую точку, хотя и знает, что это не поможет ему. Гемикрания, по сути, предопределяет поведение Пилата, а значит, в какой-то мере и ход мировой истории. «Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать… «О боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше…» И опять померещилась ему чаша с темною жидкостью. «Яду мне, яду…»

    И вновь он услышал голос:

    — Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня… Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет…

    — Сознайся, — тихо по-гречески спросил Пилат, — ты великий врач?

    — Нет, прокуратор, я не врач, — ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки…

    Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни:

    — Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

    — Это очень просто, — ответил арестант по-латыни, — ты водил рукой по воздуху, — и арестант повторил жест Пилата, — как будто хотел погладить, и губы…

    — Да, — сказал Пилат.

    Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески:

    — Итак, ты врач?

    — Нет, нет, — живо ответил арестант, — поверь мне, я не врач» {115}.

    Роман писателя вызвал множество комментариев, толкований, литературоведческих работ. Пожалуй, наиболее точны слова Л. Е. Белозерской и И. Ю. Ковалевой: «Создать свою историю богочеловека и рассказать ее так, чтобы все двухтысячелетние споры были исчерпаны». Но характерно: Иешуа приданы черты опытного, проницательного врача. Причем не исключено, что в своем герое Булгаков отобразил некоторые черты своего учителя, «святого доктора», как называли его киевляне, Феофила Гавриловича Яновского, отличавшегося поразительной клинической интуицией. Следует отметить, что Ф. Яновский, если присмотреться к его портретам, особенно в молодости, очень похож на Иисуса Христа. Булгаков, всегда опиравшийся на зрительную память, не мог не запомнить этого сходства.[5]

    …Вечер после Голгофы. Гемикрания оставила прокуратора, хотя глаза его воспалены от бессонницы. Но вот Пилат узнает о последних словах Иешуа, что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость, и голос его пресекается: лицо вновь судорожно подергивается, в виске усиливаются отзвуки боли, ушедшей утром благодаря доброй воле Иешуа. Лишь в полночь сон приходит к игемону. Однако пробуждение его ужасно, он вспоминает, что казнь была, и гемикрания возвращается. Неблагодарность, трусость, боязнь защитить невиновного неминуемо провоцируют и круг безысходной боли, словно воистину больной дух делает больным и тело, — таков, на наш взгляд, один из тезисов сочинения. В этом, так будоражащем умы, прочтении великой легенды христианства писатель Булгаков неотделим от лекаря с отличием Булгакова.

    И вот сцены в современном мире. Москва второй половины 30-х годов, ночи тревожного ожидания непрошеных гостей в квартирах, круговая порука беззакония. Обстановка в больнице, куда привозят Ивана Бездомного, не так уж далека от этой атмосферы.

    «Когда в приемную знаменитой психиатрической клиники, недавно отстроенной под Москвой на берегу реки, вошел человек с острой бородкой и облаченный в белый халат, была половина второго ночи. Трое санитаров не спускали глаз с Ивана Николаевича, сидящего на диване. Тут же находился и крайне взволнованный поэт Рюхин…

    — Вы находитесь, — спокойно заговорил врач, — присаживаясь на белый табурет на блестящей ноге, — не в сумасшедшем доме, а в клинике, где вас никто не станет задерживать, если в этом нет надобности…

    — Так. Какие же меры вы приняли, чтобы поймать этого убийцу? — Тут врач повернулся и бросил взгляд женщине в белом халате, сидящей за столом в сторонке. Та вынула лист и стала заполнять пустые места в его графах…

    — Помилуйте, куда же вы хотите идти? — заговорил врач, вглядываясь в глаза Ивана. — Глубокой ночью, в белье… Вы плохо чувствуете себя, останьтесь у нас!

    — Пропустите-ка, — сказал Иван санитарам, сомкнувшимся у дверей. — Пустите вы или нет? — страшным голосом крикнул поэт.

    … Грохнуло довольно сильно, но стекло за шторой не дало ни трещины, и через мгновение Иван Николаевич забился в руках у санитаров…

    Шприц блеснул в руках у врача, женщина одним взмахом распорола ветхий рукав толстовки и вцепилась в руку с неженской силой. Запахло эфиром…..

    — Ванна, сто семнадцатую отдельную и пост к нему, — распорядился врач, надевая очка….. бесшумно открылись белые двери, за ними стал виден коридор, освещенный синими ночными лампами. Из коридора выехала на резиновых колесиках кушетка, на нее переложили затихшего Ивана, и он уехал в коридор, и двери за ним замкнулись.

    … Ивана Николаевича повели по пустому и беззвучному коридору и привели в громаднейших размеров кабинет… Здесь стояли шкафы и стеклянные шкафики с блестящими никелированными инструментами. Были кресла необыкновенно сложного устройства, какие-то пузатые лампы с сияющими колпаками, множество склянок, и газовые горелки, и электрические провода, и совершенно никому не известные приборы.

    В кабинете за Ивана принялись трое — две женщины и один мужчина, все в белом… Исписав за Иваном целую страницу, перевернули ее, и женщина в белом перешла к расспросам о родственниках Ивана. Началась какая-то канитель: кто умер, когда, да отчего, не пил ли, не болел ли венерическими болезнями, и все в таком же роде… Тут женщина уступила Ивана мужчине, и тот взялся за него по-иному и ни о чем уже не расспрашивал. Он измерил температуру Иванова тела, посчитал пульс, посмотрел Ивану в глаза, светя в них какою-то лампой. Затем на помощь мужчине пришла другая женщина, и Ивана кололи, но не больно, чем-то в спину, рисовали у него ручкой молоточка какие-то знаки на коже груди, стучали молоточками по коленям, отчего ноги Ивана подпрыгивали, кололи палец и брали из него кровь, кололи в локтевом сгибе, надевали на руки какие-то резиновые браслеты…

    … Неожиданно открылась дверь в комнату Ивана, и в нее вошло множество народа в белых халатах. Впереди всех шел тщательно, по-актерски обритый человек лет сорока пяти, с приятными, но очень пронзительными глазами и вежливыми манерами…

    — Доктор Стравинский, — представился усевшийся Ивану…» {116}.

    Читатель, конечно, знаком с этими страницами глав «Шизофрения, как и было сказано» и «Поединок между профессором и поэтом» в «Мастере и Маргарите». Отметим глубоко профессиональное описание обстановки в психиатрической клинике, точную картину поведения врача в приемном покое. Примерно так же все происходит (или совсем недавно происходило) и сейчас.

    «Судебно-психиатрические очерки» в главе «Шизофрения» есть описание больного, поразительно совпадающее со случаем Ивана Бездомного: «23 лет… литератор, поэт. Летом 1924 года вечером у себя в комнате однажды увидел черта, который назвал себя по фамилии, вел с ним беседу».

    Е. К. Краснушкин был сторонником гуманных начал в психиатрии. Клинику, описанную в романе, указывает Б. С. Мягков, следует искать там, где работал профессор. Быть может, это корпуса больницы МПС в Покровском-Глебове над речкой Химкой или же Химкинская городская больница № 1 над той же речкой — бывший особняк «Патрикеева дача».

    Мы полагаем, что в описании кабинета с различными приборами Булгаков отталкивался и от воспоминаний о киевской психоневрологической лечебнице профессора М. Н. Лапинского. Как мы уже указывали, этим ученым еще в начале века было образцово поставлено техническое оснащение неврологической клиники. Возможно, что в Стравинском воссозданы черты этих двух фигур.

    Сцены в психиатрической лечебнице занимают особое место в романе Булгакова. Несмотря на внешнюю гуманизацию, клиника эта названа домом скорби, а на ее окнах широкопетлистые решетки, да и сами стекла небьющиеся. И хотя формально клиническое состояние Ивана Бездомного, как и Мастера, темноволосого, с острым носом, встревоженными глазами человека примерно лет тридцати восьми, укладывается в варианты шизофрении со снижением психической активности, раздвоением личности, псевдогаллюцинаторными синдромами, вряд ли их недуг соответствует этому диагнозу. Его отрицание, собственно, звучит в самом названии главы «Шизофрения, как и было сказано». Например, Мастер, отказавшийся от своей фамилии, рассказывает Бездомному историю своего заболевания. «… Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я смеялся… Второй стадией была стадия удивления… Мне все казалось, — и я не мог от этого отделаться, — что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим. А затем… наступила третья стадия — страха. Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не относящимися к ним или к роману вещами. Так, например, я стал бояться темноты. Словом, наступила стадия психического заболевания» {117}.

    Писатель отразил в этих строках личную свою драму и запечатлел трагическое время, в которое написан роман. Людей не оставляли беспокойство и страх, чувство внутренней напряженности, порожденное обстановкой репрессий и ожиданием угрожающих жизни и достоинству событий и действий. И этот психологический дискомфорт носил весьма распространенный характер. С фактами арестов и высылки, на примерах судьбы близких друзей и знакомых, повседневно сталкивался и Булгаков. Но вдумаемся во врачебный завет Михаила Афанасьевича. Он состоит в том, что самая травматизирующая обстановка — обстановка страха, что именно на этой почве возникают наиболее неблагоприятные виды психических стрессов. К счастью, это время ушло в прошлое. Однако психическая травматизация по тем или иным личностным мотивам, вызывающая нередко фобии, продолжает играть определенную роль в жизни. Как мало — даже сегодня — занимается всем этим медицина. Между тем охрана здоровья — это прежде всего право на спокойствие. И своему второму «я» — Мастеру — писатель желает именно покоя. «Гори, страдание!» — вот прощальные слова Маргариты. Будем помнить и их, размышляя о великом романе.

    …1931-й год, проблески кажущейся оттепели в судьбе писателя. Еще так далеки Хиросима и Нагасаки и тем более первые шаги в ядерном разоружении. По заказу «Красного театра» в Ленинграде Булгаков пишет пьесу «Адам и Ева» — изображение будущей войны. Это фактически первый в литературе пронзительно зоркий взгляд за край смертоносной бездны, поразительное предвосхищение целей и идеалов миротворческого движения «Враги мира за предотвращение ядерной войны» — прекратить во всех странах производство и испытания оружия массового уничтожения.

    Герой пьесы академик Ефросимов изобретает антидот против такого химического сверхоружия. Человек этот странен. Он возбужден, забывчив, удивляет окружающих интонациями и жестикуляцией. Перед нами человек как бы не от мира сего. Действительно, по манерам, да и по лексике, Александр Ипполитович Ефросимов — дитя минувшего века. Но мысли и побуждения его звучат, словно пророчество. «Есть только одно ужасное слово, и это слово «сверх»… «Сверх» же будет, когда в лаборатории ничем не запахнет, не загремит и быстро подействует. Тогда старик (писатель подразумевает определенных государственных лидеров, владельцев либо руководителей оружейных концернов, военно-промышленных комплексов. — Ю. В.) поставит на пробирке черный крестик… и скажет: «… Идеи, столкнитесь!»…

    … Найдется наконец тот, кто скажет: … Нужно обуздать старичков… Требуется что-то радикальное… И полагаю, что, чтобы спасти человечество от беды, нужно сдать такое изобретение всем странам сразу» {118}.

    Как отмечает А. Бурмистров, в месте действия пьесы явно угадывается центр Ленинграда и, в частности, Елисеевский магазин на Невском, где смерть скосила множество людей.

    Дараган… Кто здесь есть! Ко мне!

    «Дараган бежит вниз, шаря в воздухе руками — и неверно. Он — слеп.

    … Почему никто не сжалится над слепым?… Кто нибудь! Во имя милосердия! Застрелите меня!…» {119}.

    На улицах хаос и смерть. Картина разительно напоминает горящие японские города после атомной бомбардировки в августе 1945 г. «На лесенке у полки мертвый продавец с сорочкой в руках… Люди умирали на улице. Трамваи еще час ходили, давили друг друга, и автомобили с мертвыми шоферами. Бензин горел».

    Между тем даже чудом спасшейся небольшой группке людей чужды и непонятны гуманные устремления Ефросимова, его попытка нейтрализовать газовую атаку. Для окружающих он «неграмотный политический мечтатель, уничтожающий оружие защиты». Возникает ефросимовское дело, ученому угрожают, что оп будет отдай под суд за уничтожение бомб. Слова в его адрес — «чужой человек, пацифист» — произносятся как обвинение.

    «умиротворяющий») расценивался как «буржуазное политическое течение, пытающееся внушить трудящимся ложную мысль о возможности обеспечить постоянный мир при сохранении капиталистических отношений».

    «Адам и Ева» застрянет еще при читке. Тем не менее бестрепетным пером Михаил Афанасьевич написал то, что считал нужным. Замурованную в архиве провидческую пьесу можно назвать его политическим и врачебным вердиктом в отношении войны и братоубийства.

    Мысленно охватываю взглядом духовное пространство этой главы. Перед моим взором встают врач в буранном поле и несчастный доктор Поляков, Бродович и профессор в тесной комнатке Турбина на Алексеевской спуске, Демьян Лукич и Пелагея Ивановна, Анна Николаевна и Бомгард, Филипп Преображенский и Иван Борменталь, печальный анатом в холодном зале анатомического театра в Киеве 1918 г. и непрощаемый Стравинский в палате психиатрической больницы, гениальный изобретатель Персиков и умирающий Мольер.

    «Я о милосердии говорю…» Тихий голос Булгакова становится все слышнее, а мировосприятие все притягательнее. Это нежное и мужественное видение жизни, быть может, особенно нужно сегодняшней медицине.

    Примечания

    «Феофил Гаврилович Яновский» Г. Е. Аронову за обсуждение темы.

    Комментарии

    {100} 13, т. 1, с. 530—531

    {101} 5, с. 631

    —640

    — 638

    {104} 13, т. 2, с. 295, 297-299

    {105} 13, т. 2, с. 10

    —215

    {107} 13, т. 2, с. 175—178

    {109} 13, т. 2, с. 137

    —140

    {111} 14, с. 318

    {112} 14, с. 326

    –348

    {115} 13, т. 2, с. 351–354

    {116} 13, т. 2, с. 394–399; 414—416

    {117} 13, т. 2, с. 472—473

    —227

    {119} 14, с. 236—2371

    Раздел сайта: