• Приглашаем посетить наш сайт
    Тургенев (turgenev-lit.ru)
  • Виленский Ю. Г., Навроцкий В. В. , Шалюгин Г. А.: Михаил Булгаков и Крым
    Глава 1. "В бухте — курорт Коктебель"

    ГЛАВА 1. «В БУХТЕ — КУРОРТ КОКТЕБЕЛЬ»

    «На юг, на юг...»

    Если, следуя из Феодосии в Коктебель, свернуть с магистральной дороги к этому знаменитому приморскому поселку — вашему взору откроются причудливый горный массив Карадага, увенчанный Святой Горой, Кучук-Енишар на востоке и Кок- Кая, обращенная к морю профилем поэта, на западе. А посередине— Коктебель... Несколько сот метров в сторону от узкого равнинного шоссе, и вы вдруг окажетесь на берегу залива. Вас поразят необыкновенные, играющие, флюоресцирующие краски моря и изменчивый, почти фантастический колорит гор — не случайно одна из них носит название Хамелеон.

    Именно такую необыкновенную картину увидели в июне 1925 года Михаил Афанасьевич Булгаков и Любовь Евгеньевна Белозерская. А приезд их сюда имел свою предысторию. 10 мая Булгаков пишет в Коктебель Волошину:

    «Многоуважаемый Максимилиан Александрович! Н. С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам, не откажите мне черкнулъ, не смогу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле — августе. Очень приятно было бы навестить Вас. Примите привет. М. Булгаков».

    Вскоре Волошин отвечает Булгакову:

    «Дорогой Михаил Афанасьевич, будут очень рад Вас видеть в Коктебеле, когда бы Вы ни приехали. Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собою вес Вами написанное (напечатанное и ненапечатанное). Технические сведения: из Москвы почтовый поезд, прямой вагон на Феодосию. Феодосия— Коктебель: линейка (1 1/2 р.) или катер (нерегулярно). Обед 60—70 копеек. Июль—август— наиболее людно. Прошу передать привет Вашей жене и жду Вас обоих. Максимилиан Волошин». Письмо Волошина датировано 28 мая. Обращает на себя внимание сердечный и деловой тон письма. Булгаков предпочитает июнь.

    Сборы в дорогу. «... Коварно, после очень негромкого второго звонка, скорый снялся и вышел. Москва в пять минут завернулась в густейший черный плащ, ушла под землю и умолкла... Летели поля, мы резали на юг, на юг, опять шли из вагона в вагон, проходили через мудрую и блестящую международку, ели зеленые щи. Штор не было...

    теплей.

    Оказалось, что феодосийского поезда нужно ждать 7 часов... Солнце тем временем вылезло, и я отправился осматривать Джанкой» (2,1, с. 628 — 629).

    Итак, южный пролог. «Очень приятно было бы навестить Вас...» Почему, однако, Булгаков стремился именно в Коктебель, а письмо Волошина, в свою очередь, выходит за рамки обычного гостеприимства? Несомненно, Михаил Афанасьевич был наслышан об атмосфере затерянного крымского уголка, да и вообще сказывалась «кровь путешественника»...

    Но были и другие, прямые, причины и поводы воспользоваться неведомым южным маршрутом, вырваться из ритма изнурительной московской гонки. Влияние Черноморья мы встречаем в дневнике Михаила Афанасьевича еще в 1923 году. Удрученный службой в «Гудке» где, по его словам, он убивал «совершенно безнадежно свой день», атакуемый «сумбурной, быстрой, кошмарной жизнью», Булгаков крайне нуждался в отдыхе, в атмосфере беззаботности и непритворства.

    Нельзя ведь не учесть и того, что Булгаков, выросший в условиях ровного киевского климата, был весьма чувствителен к переменам погоды. «Стоит отвратительное, холодное и дождливое лето»,— отмечает он отдельной строкой в своих дневниковых записях в июле 1923 года. А в сентябре этого же года подчеркивает: «После ужасного лета установилась чудная погода. Несколько дней уже яркое солнце, тепло». «Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период»... — вот запись 9 сентября. «Весна трудная, холодная. До сих пор мало солнца»,— строки из дневника, написанные в апреле 1924 года. Это климатическое мироощущение в чем-то совпадает с чеховским отношением к погоде, к вращению времени. «До зарезу хочется весны... Работается плохо»,— писал Антон Павлович, например, в одном из писем в 1888 году.

    — и это знал пусть узкий круг интеллигенции — представлял собою своеобразный островок либерализма и нестесненного свободомыслия среди мрачных конструкций казарменного социализма. Здесь все еще звучала свободная речь, в то время как вокруг утюг власти ритмично равнял все и вся... Конечно же, мы говорим прежде всего о волошинском Коктебеле— антиподе обстановки в Москве, о которой Булгаков писал, что живет «среди хандры и тоски по прошлому, в... гнусной комнате гнусного дома». Проходят «многочисленные аресты лиц с «хорошими фамилиями». Вновь высылки». Увы, это были черты гнетущего постоянства долгих-долгих лет, с вечным «квартирным вопросом». И в этом мире грубой подмены естественных норм жизни существовал Волошин.

    Расскажем немного об этом Художнике и Поэте. Максимилиан Кириенко-Волошин вместе с матерью Еленой Оттобальдовной впервые побывал в этих местах в 1893 году. Максимилиану было шестнадцать лет. 17 марта он записал в дневнике: «Сегодня великий день. Сегодня решилось, что мы едем в Крым...» Да, это был великий день, и не только для него. Так будущий поэт впервые попал в Коктебельскую долину. Перед ним «без меры в длину, без конца в ширину расстилалось Черное море...» А вокруг царили дикая природа, влекущие природные краски, хаос первородства. Поселок существовал лишь несколько лет...

    Первым попытался освоить эти прибрежные земли для отдыха и оздоровления известный офтальмолог Э. Ю. Юнге. Сосредоточение и теснота зубчатых скал, а рядом бескрайние степные равнины и солнечные просторы моря — это естественное сочетание не могло никого оставить равнодушным. Однако у Юнге не хватило средств на должный объем работ. Позднее Елена Оттобальдовна Волошина за небольшую цену приобрела маленький участок земли прямо на морском берегу.

    С 1893 года Максимилиан Волошин учился в феодосийской гимназии. Тут он впервые выступил в печати как поэт, а на его способности к рисованию обратил внимание И. К. Айвазовский. Учеба в Московском университете, высылка в Феодосию под надзор полиции, знакомство с А. П. Чеховым, путешествие в Италию и Швейцарию, снова учеба, скитания по Крыму... «1900 год — стык двух столетий — был годом моего духовного рождения»,— писал Волршин в автобиографии. По сути, в это время формировалась его нравственная ориентация — быть открытым каждому. В 1903 году он строит на берегу моря дом, и сейчас сохраняющий необычный облик и какие-то зримые, осязаемые черты духовной свободы. С той поры тут пристанище Волошина. А любовь к этим местам пробудилась намного раньше, еще в гимназические годы, в часы частых пеших переходов в Коктебель и обратно в Феодосию. Почти одновременно с Максимилианом Александровичем тут строят дачи детская писательница Н. И. Манасеина, поэтесса П. С. Соловьева, затем публицист и писатель Г. П. Петров, а позже автор «Записок врача» В. В. Вересаев, искусствовед и исследователь истории мировой культуры А. Г. Габричевский.

    Маловодье, полынь, жара— это и сегодняшние приметы Коктебеля. Даже добраться до захолустного поселка было нелегко, а для того, чтобы отважиться поселиться тут навсегда, нужен был своеобразный фанатизм. Однако поклонников Киммерии становилось все больше. «И Коктебель,— пишет В. Купченко,— дарил их щедро— безжалостное солнце, горький аромат, солоноватый ветер— все, что чужих, случайных тяготило и угнетало, вливалось в их души радостно. Наконец, в этой первобытности, тишине, дурманящих запахах таилось такое же, как в самом пейзаже, будоражащее и животворящее начало...» В стихотворении «Дом поэта» (1926), посвященном друзьям и гостям Коктебеля и опубликованном через двадцать лет после его смерти, Волошин писал:


    Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
    В прохладных кельях, беленных известкой,
    Вздыхает ветр, живет глухой раскат
    Волны, взмывающей на берег плоский,

    ... Счастливый жребий дом мой не оставил.
    Ни власть не отняла, ни враг не сжег,
    Не предал друг, грабитель не ограбил,
    Утихла буря, догорал пожар.

    Действительно, этот дом стал притягательным и для других, превратившись в неповторимый Дом творчества, в коммуну мысли, достойную возрождения. В дореволюционные годы и дни гражданской войны здесь побывали А. Н. Толстой и М. М. Пришвин, М. И. Цветаева и А. М. Горький, А. С. Грин и К. И. Чуковский. Благодаря М. А. Волошину жизнь тут, пусть нередко в скудных условиях, становилась чудным даром...

    А с 1923 года волошинский дом широко открывает двери для нового поколения «поэтов, ученых, художников и бродяг (в лучшем смысле этого слова)». Волошин создает в своем доме КОХУНЭКС — Коктебельскую Художественно-научную экспериментальную студию, добровольное сообщество интеллигенции, не имеющее аналогов. Поразительно, но для бдительных властей так и не дошел господствовавший здесь дух свободомыслия — осведомителей среди коктебельцев, по-видимому, не нашлось. В 1923 году в студии нашли приют шестьдесят человек, в 1924 — триста, в 1925 — четыреста. Среди них был и Михаил Афанасьевич Булгаков.

    «Представьте себе полукруглую бухту, врезанную с одной стороны между мрачным, нависшим над морем массивом, это — развороченный, в незапамятные времена погасший вулкан Карадаг: с другой — между желто-бурыми, сверху точно по линейке срезанными грядами, переходящими в мыс,— «Прыжок козы»— вот своеобразная и контрастная панорама Коктебеля, данная Булгаковым. В очерке «Коктебель. Фернампиксы и лягушки» он пишет, что здесь „замечательный пляж, один из лучших на Крымской жемчужине”, с полосой песка, а у самого моря с мелкими, облизанными морем, разноцветными камнями. «Солнце порою жжет дико, ходит на берег волна с белыми венцами, и тело отходит, голова немного пьянеет после душных ущелий Москвы. На закате новоприбывший является на дачу с чуть-чуть ошалевшими глазами и выгружает из кармана камни... Приезжает человек и, если он умный..., надевает короткие трусики, и вот он на берегу. Если не умный,— остается в длинных брюках, лишающих его ноги крымского воздуха, но все-таки он на берегу, черт его возьми!»

    Но почему в названии очерка мы встречаем слово «фернампиксы»? «Этим загадочным словом местные коллекционеры окрестили красивые породистые камни. Кроме фернампиксов попадаются «лягушки», прелестные миниатюрные камни, покрытые цветными глазками. Не брезгуют любители и «пейзажными собаками»... Те, кто камней не собирает, просто купаются, и купание в Коктебеле первоклассное. На раскаленном песке в теле рассасывается городская гниль, исчезают ломоты и боли в коленях и пояснице, оживают ревматики и золотушные».

    «Только одно примечание: Коктебель не всем полезен, а иным и вреден. Сюда нельзя ездить с очень расстроенной нервной системой. Я разъясню. Коктебельский ветер... дует круглый год, не бывает без ветра ничего, даже в жару. И ветер раздражает неврастеников».

    Интересно, что о противопоказаниях к поездке в Коктебель Булгаков пишет в той же тональности, что и профессор И. М. Саркизов-Серазини, автор «Путеводителя по Крыму», один из добрых знакомых Волошина. А вот о новоявленных «хозяевах жизни» писатель говорит с сарказмом. Впрочем, ни таково ли люмпен-мещанство вообще? «Коктебель из всех курортов Крыма наиболее простенький, т. е. в нем сравнительно мало нэпманов. Но всех-таки они есть (...). С ними жены и свояченицы: губы тускло-малиновые, волосы завиты, бюстгальтер, кремовые чулки и лакированные туфли». Да и сами «друзья природы»— «в твердой соломенной шляпе, при галстуке, в пиджаке и брюках с отворотами (...). Отличительный признак этой категории: на закате, когда край моря одевается мглой и каждого тянет улететь куда-то ввысь или вдаль, и позже, когда от луны ложится на воду ломкий золотой столб и волна у берега шипит и качается, эти сидят на лавочках спиною к морю, лицом к кооперативу и едят черешни» (2, I, с. 630—632).

    Очерки Булгакова «Выбор курорта и путешествие по Крыму» были опубликованы в «Красной газете» в июле — августе 1925 года буквально по горячим следам. К строкам лирической зарисовки стоит добавить, что у кафе «Бубны», на стене которого, как замечает Булгаков, красовалась надпись: «Нормальный дачник— друг природы, стыдитесь, голые уроды!», любопытная предыстория. Летом 1912 года, пишет В. Купченко, в Коктебеле возникла новая кофейня, открытая и содержавшаяся iреком Синопли: примитивный дощатый балаган с террасой на самом берегу. Художник А. В. Лентулов предложил дать новому заведению столичное название — кафе «Бубны». Общими усилиями все стены и простенки были украшены росписями и натюрмортами в лубочном стиле. Они сопровождались шуточными строфами: «Нет лучше угощенья Жорж-Бормана печенья!», «Трубите весть во все концы про монпасье и леденцы!», «Мой друг, чем выше интеллект, тем слайде кажется конфект!» Здесь же висел шуточный портрет элегантного господина в панаме с цветком в руке и миловидной девушки в коротенькой тунике.

    Под другими карикатурными, но уже персональными портретами красовались надписи: «Толст, неряшлив и взъерошен Макс Кириенко-Волошин» и «Прохожий, стой! Се граф Алексей Толстой».

    Популярностью в «Бубнах» пользовалась песенка «Крокодила»:


    Большая Крокодила,
    Она, она Зеленая была.
    В курорт она явилась
    И очень удивилась,

    То был наш Коктебель...
    От Юнга до кордона
    Без всякого пардона
    Мусье подряд

    Забралась она в «Бубны»,
    Сидят там люди умны,
    Но ей и там
    Попался Мандельштам.

    Заморский королевич,
    Она его,
    Не съела, ничего.
    Максимилиан Волошин

    И он, и Пра
    Не спали до утра...

    Остается загадкой, почему Булгаков пишет, что «Бубны», к счастью, закрыты. По другим сведениям, кафе перестало существовать в 1935 году.

    А предшествуют этой зарисовке булгаковские миниатюры «Неврастения вместо предисловия» и «Коктебельская загадка».

    «Улицы начинают казаться слишком пыльными. В трамвай сесть нельзя— почему так мало трамваев?.. На службе придираются: секретарь — примазавшаяся личность в треснувшем пенсне — невыносим... (Напомним, что треснувшее пенсне было и у втируши-регента, Коровьева, в «Мастере и Маргарите», а у голого в рассказе «Ханский огонь» пенсне склеено фиолетовым сургучом. —Авт.)

    Домоуправление начинает какие-то асфальтовые фокусы и мало того, что разворотило весь двор, но еще на это требует денег. На общие собрания идти не хочется, а в «Аквариуме» какой-то дьявол в светлых трусиках ходит по проволоке, и юродство его раздражает до невралгии.

    Словом, когда человек в Москве начинает лезть на стену..., ему надо ехать в Крым.

    — В какое место Крыма?..

    — Натурально, в Коктебель,— не задумываясь, ответил приятель...

    «Земли и фабрики») буквально о Коктебеле такое:

    «Причиной отсутствия зелени является «крымский сирокко», который часто в конце июля и августа начинает дуть неделями в долину, сушит растения, воздух насыщает мелкой пылью, до исступления доводит нервных больных... Нарушались в организме все функции, и больной чувствовал себя хуже, чем до приезда в Коктебель». (В этом месте жена моя заплакала).

    «... Отсутствие воды— трагедия курорта,— читал я на стр. 370—371,— колодезная вода, соленая, с резким запахом моря...»

    «... К отрицательным сторонам Коктебеля приходится отнести отсутствие освещения, канализации, гостиниц, магазинов, неудобство сообщения, полное отсутствие медицинской помощи, отсутствие санитарного надзора и дороговизну жизни...»

    Действительно, путеводители, которые не хвалят, а предупреждают, встречаются редко, но и в этих строках, как и во многих своих произведениях, писатель отталкивается от конкретных фактов. В отделе рукописей Национальной библиотеки России (бывшая Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина) в фонде М. А. Булгакова хранится экземпляр путеводителя «Крым» И. М. Саркизова-Серазини, принадлежавший Михаилу Афанасьевичу. Приведем некоторые выдержки, выделив слова, подчеркнутые Булгаковым синим и красным карандашами: «Крымское сирокко доводит нервных больных до исступления. Люди умственного труда чувствуют ухудшение... Неудобство комнат, полное отсутствие медицинской помощи... И не могут люди с больными нервами долго по ночам гулять... Как только мраком окутывается долина, идут они в свои комнатки и спят, тревожимые странными сновидениями». .

    —1964) беседовал один из авторов книги, В. В. Навроцкий. Путешественник, профессиональный моряк, ученый-медик, либеральный журналист, собиратель нескольких коллекций картин, часть которых подарена им Третьяковской галерее и Русскому музею,— вот штрихи портрета этого человека! Как врач, к тому же уроженец Крыма (сын ялтинского рыбака), И. М. Саркизов-Серазини всесторонне оценил климатические и природные условия Коктебеля, трижды ссылаясь при этом на писателя-врача С. Я. Елнатьевского, впервые с медицинских позиций описавшего эти места в 1913 году в «Крымских очерках».

    Следует подробнее остановиться на личности Сергея Яковлевича Елпатьевского, «великолепнейшего старого романтика», как назвал его М. Горький. Булгаков, несомненно, был знаком с «Крымскими очерками» и, собственно, они легли в основу его «Коктебеля».

    Булгаков так пишет о Елпатьевском: «Некогда в Коктебеле, еще в довоенное время, застрял какой-то бездомный студент. Есть ему было нечего. Его заметил содержатель единственной тогда, а ныне и вовсе бывшей гостиницы Коктебеля и заказал ему брошюру рекламного характера. Три месяца сидел на полном пансионе студент..., написал акафист Коктебелю, наполнив его перлами красноречия, не уступающими фернампиксам: «... и дамы, привыкшие в других местах к другим манерам, долго бродят по песку в фиговых костюмах, стыдливо поднимая подолы...» А далее Булгаков добавляет: «Никаких подолов никто не поднимает и в жаркие дни лежат обнаженные и обветренные мужские и женские тела».

    Бездомный студент?! Но С. Я. Елпатьевский, знаменитый крымский врач, лечивший К. М. Станюковича, Л. Н. Толстого, А. П. Чехова, был также известным литератором, печатался в журналах «Северный вестник», «Русская мысль», «Вестник Европы», ему посвящена статья в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона. Правда, после революции его произведения не публиковали, так как В. И. Ленин критиковал С. Я. Елпатьевского за либерализм. Возможно, Булгаков не знал этих подробностей его биографии. И все же, если расширить цитирование, наблюдения автора «Крымских очерков» фактически совпадают с впечатлениями М. А. Булгакова и Л. Е. Белозерской, что «коктебельские недостатки переходят в достоинства». Да и сам стиль «Очерков» необыкновенно хорош.

    «Я даже не вышел из экипажа и велел извозчику ехать дальше, за 10 верст в Отузы,— замечает С. Я. Елпатьевский,— недоумевая, что есть люди, которые находят удовольствие жить в этом лысом, неприятном месте»... «А затем Коктебель из врага становится другом. Это не сразу приходит, и Коктебель долго нежеланный, неприветливый... Очарование Коктебеля— море. Начинаешь открывать совсем особую красоту».

    «Если сказать правду, Коктебель нам не понравился,— пишет Л. Е. Белозерская. — Мы огляделись. Не только пошлых кипарисов, но и вообще никаких деревьев не было... Никаких ярких красок, все рыжевато-сероватое. Первозданная красота, по выражению Максимилиана Александровича... Яд волошинской любви к Коктебелю постепенно и незаметно стал отравлять меня».

    «Нигде в Крыму не ходят столько босиком, как в Коктебеле. Необыкновенная сухость воздуха, его бризы»... «Перед завтраком нужно выкупаться, и перед обедом часами сидят и лежат на берегу на мягком, теплом песке»... «Поиски камешков, переходящие в спорт...» Кстати, С. Я. Елпатьевский первым отметил целебные свойства курорта. «Здесь хорошо летом нефритикам, ревматикам... Коктебель— будущий летний, в особенности детский курорт».

    Сравнивая строки, сделанные в разное время С. Я. Елпатьевским и М. А. Булгаковым, нельзя не заключить, что Мастер был знаком с «Крымскими очерками».

    «И мы поехали...» Впереди их ждал Крым... Быть может, это было одно из самых желанных путешествий Михаила Афанасьевича, словно рожденного для объятия планетарного мироздания и так фатально ограниченного в свободе видеть мир.

    Но откуда проистекает эта страсть к путешествиям, это чувство пути? Думается, начало этому в отрочестве автора «Мастера и Маргариты».

    — по закону Божьему и по географии. Но отличное знание географии ему пригодилось мало— далеко ездить не пришлось. Зато, сочиняя книги, он много путешествовал по карте — в Париж с Мольером, в Испанию с Сервантесом, в Палестину с Иешуа Га-Ноцри. В 1920 году думал уехать за границу вместе с остатками белой армии, но тоже не удалось. Это путешествие он проделал в своем воображении вместе с Серафимой, Голубковым и Чарнотой.

    Лишенный возможности увидеть свет, Булгаков путешествует в воображении не только в пространстве, но и во времени. В романе «Мастер и Маргарита» от постылой действительности «Массолита» Мастер переносится во времена проконсула Пилата, во времена трагической завязки новой, христианской эпохи человечества. В те же годы Булгаков возрождает идею «машины времени», чтобы промчаться на 300 лет вперед, в «Блаженство». Буквально следуя словам чеховского героя (какая прекрасная жизнь будет через 200—300 лет!), писатель перемещается воображением в «социалистический рай», где реализованы самые дерзкие мечты — там нет ни милиции, ни прописки, там пет тюрем, потому что преступников лечат в больнице, там не пьют, хотя в каждом доме из крана течет чистый спирт. И там носят столь излюбленную форму одежды, как фрак... В комедии «Иван Васильевич», напротив, машина времени уносила героя на 400 лет назад, ко временам Ивана Грозного. Там Булгаков находит привычные для атмосферы 30-х гоов подозрительность, расправу без суда и следствия. Недаром комедия так и не увидела свет при жизни автора...

    Драматично последнее путешествие писателя. Он задумал написать пьесу «Батум», главным героем которой являлся молодой Сталин. Замысел получил одобрение «сверху», Булгакову выделили специальный вагон для поездки на Кавказ, создали творческую «бригаду». Но в Серпухове вагон нагнала телеграмма: «Надобность поездке отпала...» Срыв поездки без каких- либо объяснений в очередной раз глубоко обидел Мастера...

    Все это, однако, будет потом.. Стояло лето 1925 года, и Булгаков, впервые познавший успех и тернии писательской славы, впервые вольно выбрав маршрут, мчался сквозь поля на юг.

    «Но цензура режет его беспощадно»

    «Путешествия» были рассчитаны на публикацию, и, так или иначе, существовал предел дозволенного, определенный опытом московского газетчика. Конечно же, и эти искрометные ироничные наброски отражают неповторимый литературный стиль Булгакова. Но не самое сокровенное...

    Прочесть мысли Михаила Булгакова без невольных умолчаний позволяют относящиеся к этому периоду его дневники «Под пятой», лишь недавно найденные в недрах специальных хранилищ и обнародованные в 1990 году. Характеризуя этот уникальный документ времени, один из его публикаторов Григорий Файман справедливо подчеркивает: «Расковыченный Булгаков под разными авторскими фамилиями преподносился в качестве истории его творчества и жизни». Но ведь существовал совсем другой, всевидящий Булгаков, впервые встающий в своем истинном мировоззрении в этих записках, изъятых при обыске в квартире писателя в 1926 году (во время которого он позволил себе сказать следователям, что кресла могут выстрелить) и возвращенных после долгих хлопот, а затем сожженных Михаилом Афанасьевичем. Но неисповедимыми путями они вернулись к нам — копия, снятая, очевидно, в ГПУ, хранилась в архиве.

    Итак, Москва, 20-е годы, Михаил Булгаков один на один с эпохой...

    «25 февраля 1924 г. Понедельник.

    Сегодня вечером получил от Петра Никаноровича (Зайцева.— Авт.) свежий номер (альманаха) „Недра”. В нем моя повесть „Дьяволиада”... Впервые я напечатан не на газетных листах и не в тонких журналах, а в книге альманаха. Да-с. Скольких мучений стоит...»

    —1970), поэте, прозаике и издательском работнике, заведующем редакцией издательства «Недра» в 1923—1925 годах, сыгравшем немалую роль в творческой судьбе М. А. Булгакова.

    «15 апреля. Вторник.

    Злобой дня до сих пор является присланная неделю тому назад телеграмма Пуанкаре. В этой телеграмме Пуанкаре позволил себе вмешаться в судебное разбирательство по делу Киевского областного «центра действия» и серьезно просить не выносить смертных приговоров. В газетах приводятся ответы и отклики на эту телеграмму киевских и иных профессоров. Тон их холуйский. Происхождение их понятно... Сегодня в „Гудке” кино снимало сотрудников. Я ушел, потому что мне не хочется сниматься».

    Нелишне высказать предположение, почему Михаил Афанасьевич не захотел быть зафиксированным на кинопленке. Ведь он вынужден был скрывать, что служил врачом в Добровольческой армии.

    «25 июля. Пятница.

    „Красного перца”, затем началось то, что приходится проделывать изо дня в день, не видя впереди никакого просвета — бегать по редакциям в поисках денег...»

    «2 августа. Суббота.

    Сегодня состоялась демонстрация по случаю десятилетия „империалистической войны”...

    Лавочник Ярославцев выпустил, наконец, свой альманах „Возрождение”. В нем 1-я часть „Записок на манжетах”, сильно искаженная цензурой».

    «18 октября. Суббота.

    „Гудке”.

    Сегодня день потратил на то, чтобы получить 100 рублей в „Недрах”. Большие затруднения с моей повестью-гротеском („Роковые яйца”). Ангарский наметил мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить...»

    «20 декабря (в ночь на 21-е)

    Только что вернулся с вечера у Ангарского— редактора „Недр”. Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее...

    Были: Вересаев... Зайцев П. Н. ...

    „Роковые яйца”. Говорят, что страшно понравилась...»

    «4 января 1925 г.

    Сегодня вышла „Богема” в „Красной Ниве” № 1. Это мой выход в спсецифически-советской топкой журнальной клоаке. Эту вещь я сегодня перечитал, и она мне очень нравится, но поразило страшно одно обстоятельство, в котором я целиком виноват. Какой-то беззастенчивой бедностью веет от этих строк. Подхалимством веет от этого отрывка...»

    Так входил Булгаков в 1925-й год, такими видел он время и мир. Характерно, что в дневниках упоминается Петр Никанорович Зайцев, Николай Семенович Клестов-Ангарский и Викентий Викентьевич Вересаев, вечерние откровенные беседы с ними. Следует особо сказать о Н. С. Ангарском (1873—1943). В статье о нем, помещенной в «Краткой литературной энциклопедии» (1962), говорится, что он был участником Октябрьской революции, выпускал социал-демократические брошюры, в частности, труды В. И. Ленина. В 1924—1932 годах руководил издательством «Недра». Утверждал марксистские принципы художественного анализа. Мы можем добавить, что, к счастью, Н. С. Ангарский утверждал не только одни принципы. Быть может, без него не состоялся бы тот Булгаков, какого мы знаем. В этой же энциклопедии в небольшой статье о М. А. Булгакове (без его портрета) говорится, что в его «сатирических острогротескных рассказах отразилось неприятие действительности писателем, не сумевшим за «гримасами нэпа» разглядеть истинное лицо времени». А Булгаков как раз разглядел все.

    Необходимо подчеркнуть, что именно эти три честных человека, три российских литератора, пожалуй, во многом и проложили перед Булгаковым писательскую дорогу, а значит, и открыли коктебельскую тропу, подарили благословенное лето. Мы бы назвали их тремя спасителями-богатырями на трудных перепутьях жизни писателя.

    «Воспоминания о Михаиле Булгакове» (М., 1988) М. О. Чудакова впервые привела фрагменты из записок П. Н. Зайцева, одним из первых заинтересовавшегося романом «Белая гвардия» с благородной целью издания его. П. Н. Зайцев переслал «Белую гвардию» В. В. Вересаеву. Вот здесь-то и начинаются истоки необыкновенного жизненного сюжета.

    «Роман произвел на нас большое впечатление... — пишет П. Н. Зайцев. — Я не задумываясь высказался за его печатание в „Недрах”, но Вересаев был опытнее и трезвее меня... Направленность романа, по его мнению, по идеологическим причинам нам не подходила. (О, эти вынужденные «идеологические причины»! —Авт.). Может быть, Вересаев вспомнил, как совсем недавно был принят его собственный роман „В тупике”. Булгаков был огорчен этим отказом. Рушились его надежды на выправление материальных затруднений... Я, как мог, постарался его успокоить, сказав, что, конечно, отзыв Вересаева имеет значение, но главное слово — решение принадлежит редактору „Недр” Н. С. Клестову-Ангарскому, возвращения которого из Берлина я ожидал.

    Булгакову ничего не оставалось делать, как ждать.

    Летом В. В. Вересаев уехал в Крым. В августе я... повидался там с Вересаевым. Он мне повторил устно, что роман Булгакова „Недра” не могут печатать... Уже по дороге в Коктебель мы говорили с Ангарским о Булгакове и его романе... Н. Ангарского и В. Вересаева подкупали в Булгакове его талантливость и реалистическое изображение, но роман решили не печатать. С этим грустным для Булгакова сообщением я в начале сентября вернулся в Москву.

    ... Вдруг меня осенило.

    — Михаил Афанасьевич,— обратился я к нему,— нет ли у вас что-нибудь другого готового, что мы могли бы напечатать в „Недрах”?

    Чуть подумав, он ответил:

    „Есть у меня почти готовая повесть... фантастическая...”

    Через неделю он принес рукопись своей новой повести „Роковые яйца”».

    В период этих перипетий с рукописями М. А. Булгакова познакомился и М. А. Волошин. В связи с публикацией его первой части романа «Белая гвардия» в журнале «Россия» М. А. Волошин 25 марта 1925 года писал Н. С. Ангарскому: «... В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи... И во вторичном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной: как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого».

    «... Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могут быть одним— писателем...» «Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу...» «Отзыв о «Белой гвардии» меня поразил, его можно назвать восторженным, но еще до... отзыва окрепло у меня что-то в душе». Конечно же, слова Волошина о романе были дороги Булгакову. Далее, касаясь «Роковых яиц», Волошин добавлял: «Рассказ М. Булгакова очень талантлив и запоминается во всех деталях сразу... Мне бы очень хотелось познакомиться лично с М. Булгаковым, и так как Вы его наверно увидите,— то передайте ему мой глубокий восторг перед его талантом и попросите его от моего имени приехать ко мне на лето в Коктебель».

    Это письмо прочел и В. В. Вересаев. 6 апреля 1925 года он пишет М. А. Волошину: «Очень мне приятно было прочесть Ваш отзыв о М. Булгакове, „Белая гвардия", по-моему, вещь довольно рядовая, но юмористические его вещи — перлы, обещающие из него художника первого ранга. Но цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь „Собачье сердце", и он совсем пал духом. Да и живет почти нищенски. Пишет грошовые фельетоны в какой-то „Гудок" и, как выражается, обворовывает сам себя. Ангарский мне передавал, что Ваше к нему письмо Булгаков взял к себе и переписал его».

    Викентий Викентьевич Вересаев — легендарная фигура в отечественной культуре. Булгаков особо выделял его среди «инструкторов по прозаической части». Но отметим, что и Вересаев необычно внимательно и бережно относился к Булгакову. Известно, например, что Викентий Викентьевич дважды оказывал Михаилу Афанасьевичу денежную помощь, причем в очень тактичной форме. В один из таких трудных моментов, когда прекратилось печатание «Белой гвардии» (хотя к этой вещи Вересаев относился сдержанно), он писал Булгакову: «Поймите, я это делаю вовсе не лично для Вас, а желая сберечь хоть немного крупную художественную силу, которой Вы являетесь носителем». Конечно же, Вересаев стремился прежде всего лично поддержать Булгакова, но как, в какой деликатной манере!

    «С огромными надеждами» написал однажды Вересаев на переведенных им «Гомеровых гимнах», подаренных Булгакову. Около пятнадцати лет они не только встречались, но и переписывались, и старый русский писатель бережно хранил письма Булгакова, завещав, что они должны быть опубликованы без купюр. Это произошло лишь спустя четыре десятилетия после кончины Вересаева — благодаря хранителям его наследия В. М. Нольде и Е. А. Зайончковскому...

    Но обратимся к теме— Вересаев и Коктебель. Викентий Викентьевич был связан с приморским поселком с 1916 года. Здесь он прожил и годы революции и гражданской войны, написав драму «В священном лесу», воспроизводящую коллизии врачебной жизни и предшествующую булгаковским «Запискам юного врача». «Что-то в нашем воздухе есть животворное»,— писан он С. Я. Елпатьсвскому о днях работы над пьесой. Между тем жизнь в Коктебеле в то время была нелегкой. О лете 1921 года Вересаев вспоминал: «Дела были очень плохи. Я недавно перенес цингу. Кур у нас покрали... уток мы пытались кормить медузами... Голодали». В Коктебеле возобновилась и врачебная практика доктора Вересаева. Крестьяне платили за визиты продуктами, но одежду достать было нельзя, и Вересаев на велосипеде объезжал своих больных в ночной рубашке. Уже в столице Вересаев не забывал крымчан и много делал для них, ведя регулярную переписку с М. А. Волошиным. Можно предположить, что о Коктебеле и Волошине Булгаков впервые услышал в Москве от Викентия Викентьевича.

    «Прелестная морская бухта с отлогим пляжем из мелких разноцветных камушков, обточенных морем,— писал В. В. Вересаев о Коктебеле.— Вокруг бухты горы изумительно благородных очертаний, которые мне приходилось наблюдать только в Греции... Коктебельская долина в сравнительно еще недавние времена представляла собой морское дно, поднятое кверху подземными силами. Чувствуется, что тут когда-то были катастрофические пертурбации, землетрясения, взрывы — и все вдруг в этом бешеном кипении и движении окаменело. Справа высятся крутые утесы Карадага; на склоне его выступы скал образуют совершенно определенно человеческий профиль, несколько напоминающий профиль Пушкина. Впрочем, постоянно живший в Коктебеле поэт Волошин утверждал, что это его профиль...

    Дача Волошина находилась в центре дачного поселка, на самом берегу моря,— продолжает Вересаев. — Основное ее здание представляло из себя полуовальную башню, двумя ярусами окон обращенную к морю, сзади и с боков она обросла балкончиками, галереями, комнатами, уходящими в глубь двора. Овальная башня называлась «мастерская». Это был высокий поместительный зал в два света; сбоку лестница вела на хоры, где находилось несколько мягких диванов. Широкая стеклянная дверь, задергивавшаяся золотисто-желтой, чтобы получалось впечатление солнечного освещения, занавесью, вела в соседнюю комнату, где был стол, кресла. Здесь жил Волошин. И мастерская и кабинет Волошина были во всю высоту заставлены полками с книгами... Книг было очень много, все очень ценное по литературе французской и русской, литературоведению, философии, теософии, искусствоведению, религии... Книг по естествознанию не замечал, поражало полное отсутствие книг по общественным и экономическим наукам. Он с радостью заявлял, что Маркса не читал и читать не будет» (18, с. 526, 532—533).

    Эти строки были написаны В. В. Вересаевым в 1939 году в Киеве, родном городе Булгакова, возможно, в дни, когда Михаил Афанасьевич урывками возвращался к «Мастеру и Маргарите». И есть знаменательное совпадение, что видение Коктебеля как сгустка геологических потрясений далеких времен у Вересаева и Булгакова совпадают. Правда, у Булгакова рисунок, пожалуй, экспрессивнее. В августе 1925 года он писал Вересаеву именно в Коктебель: «Ежедневное созерцание моего управдома, рассуждающего о том, что такое излишек площади, толкнуло меня на подачу анкеты в КУБУ (комиссию по улучшению быта ученых, оказывавшую содействие и литераторам. — Авт.). Если Вы хоть немного отдохнули и меня не проклинаете, не черкнете ли квалифицированной даме... или мне (не упоминая об отрицательных чертах моего характера) Ваше заключение обо мне...

    Когда собираетесь вернуться? Как Ваше здоровье? Работаете ли над Пушкиным? Как море? Если ответите на все эти вопросы — обрадуете. О Вас всегда вспоминаю с теплом».

    К этому времени Булгаков уже побывал у Волошина. «Как море?»— тяготение к коктебельскому уголку жило в Булгакове, а энергия моря и солнца как бы аккумулировала и обновляла его силы. Однако, касаясь темы «Булгаков и Коктебель», выделяя особую роль М. А. Волошина в дальнейших творческих исканиях Мастера (вопрос этот, кстати, почти не исследован), вспомним еще раз в этой связи имена П. Н. Зайцева, Н. С. Ангарского и В. В. Вересаева. Их бескорыстное отношение к собрату по перу, от которого они лично никак не зависели и не могли ожидать никаких благ, активное стремление помочь ему по нынешним временам и меркам кажется из ряда вон выходящим поступком. Между тем это была просто норма для людей, о которых Булгаков в 1930 году, вступая в открытое противоречие с целым полком Латунских, Двубратских, Берлиозов, сказал, аттестуя свое творчество: «Упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране». Когда-то точно так же А. И. Герцен приветствовал появление произведений Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского. «Есть новый талантливый автор»,— с восторгом отзывался он о повести «Детство»». «Если хочешь мне сделать пластырь на раны, то пришли «Записки из мертвого дома»»— вот отрывок из другого его письма. Необходимо отметить, что в эпоху крушения нравственных начал первыми руку помощи собрату, не вписывающемуся даже в трафареты «попутчика», протянули представители интеллигенции в подлинном смысле этого слова, а не партийные «либералы» Луначарский и Каменев. «В Москве долго мучился, чтобы поддержать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания... Заодно возненавидел редакторов, ненавижу их сейчас и буду ненавидеть до конца жизни»,— писал М. А. Булгаков в автобиографии в октябре 1924 года. Какое все-таки счастье для потомков, что нашлись в то далекое время люди, понявшие: Булгаков — неповторимое явление. Еще раз назовем четыре имени: Петр Зайцев, Николай Ангарский, Викентий Вересаев, Максимилиан Волошин. Думается, сказанное выше — необходимый комментарий к «Коктебелю. Фернампиксам и лягушкам».

    «Все Вами написанное»

    «Перед нами стоял могучий человек, с брюшком, в светлой длинной с подпоясаной рубахе, в штанах до колен, широкий в плечах... Грива руслых с проседью волос перевязана на лбу ремешком,— и похож он был на доброго льва с небольшими умными глазами. Казалось, он должен затворить мощным зычным басом, но говорил он негромко и чрезвычайно интеллигентным голосом (он и стихи читал — без нажима, сдержанно)»— так описывает встречу с Волошиным Любовь Евгеньевна Белозерская. О Максимилиане Александровиче Волошине писали многие, однако этот портрет совершенно своеобразен. В нем проступает любовь к Волошину. И еще существенная деталь— Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна слушали стихи Волошина. А учитывая особый, острый интерес Волошина к творчеству Булгакова, мы уверены, что они нс раз беседовали вдвоем, быть может, на ночной «вышке». Во всяком случае, влияние нравственной позиции Волошина в годы гражданской войны, как и его личности, на концепцию «Бега», на наш взгляд, весьма велико. Собственно, именно Булгаков и Волошин, вопреки всему, бесстрашно встав над красными и белыми, в одном ключе думали и писали о бедствиях Родины. И в русской усобице для них не было изгоев...

    Благословенный июльский день... Вместе с Максимилианом Александровичем чету Булгаковых ласково приветствовала его жена Мария Степановна. Она, пишет Л. Е. Белозерская, стояла в тени его монументальной фигуры. Согласно записям в домовой книге, Булгаковы приехали к морю 12 июня 1925 года. Но не исключено, указывают В. Купченко и 3. Давыдов, что эта запись сделана задним числом, с некоторым сдвигом даты. Быть может, для финотдела, для уменьшения налога... Жили Волошины небогато. Максимилиан Александрович практически ничего не зарабатывал, а Мария Степановна, лечившая как фельдшерица больных в деревне, получала за свои труды копейки. Впрочем, скромным бытом тут не тяготились. Его компенсировало духовное общение.

    На берегу стояли три постройки: основное здание— Дом поэта, за ним домик без фундамента типа татарской сакли, а поодаль двухэтажный дом, принадлежавший потомкам первооткрывателя Коктебеля Юнге. В маленьком домике получили приют только что женившийся Леонид Леонов и его тоненькая, как тростиночка, жена, вспоминает Л. Ё. Белозерская. Михаила Афанасьевича и Любовь Евгеньевну поселили в нижнем этаже дальнего дома. Их соседом был поэт Георгий Шенгели, а вскоре приехала его жена, тоже поэтесса, Нина Леонтьевна. «... Мы огляделись: никаких ярких красок, нее рыжевато-сероватое. «Первозданная красота», по выражению Максимилиана Александровича...»

    В первый же вечер после приезда (об этом есть упоминания в письмах коктебельцев) Булгаков читал обитателям волошинского дома фантастическую повесть «Роковые яйца», только что вышедшую в альманахе «Недра». Читал Михаил Афанасьевич неподражаемо, да и сам сюжет захватывал. Некий профессор зоологии Персиков открывает неизвестное излучение, стимулирующее размножение, рост и необыкновенную жизнестойкость живых клеток. «Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!., герои Уэллса по сравнению с вами просто вздор...» Было решено использовать изобретение для решения «продовольственной программы»: под руководством РОККа создается специальная ферма для выращивания гигантских кур. Но, как это водится, но вине чиновников-бюрократов вместо куриных яиц заве ал и нечто иное... И вот стране грозит нашествие гигантских змей, вылупившихся из облученных «роковых яиц». Они движутся к Москве, сметая города и воинские заслоны. Любопытно отмстить, что нашествие проходит по маршруту наполеоновской армии 1812 года. Оно кончилось так же неожиданно, как и началось: среди августа ударил 18-градусный мороз, перед которым были бессильны и Наполеон, и пресмыкающиеся...

    —четыре назад, жители Коктебеля были взбудоражены появлением необыкновенного змея. Об этом писала даже феодосийская газета в 1921 году: якобы на Карадаге объявилось чудище, на поимку которого отрядили целую роту красноармейцев. Трудно судить, насколько достоверным было это сообщение, однако ялтинский специалист по пресмыкающимся С. А. Шарыгин считает, что нечто подобное вполне могло произойти. Еще в прошлом веке па Карадаге неоднократно видели гигантских змей — то морских, то сухопутных. Очевидно, это были крымские полозы — безвредные представители змеиного царства. Двухметровый желтобрюхий полоз, заглотив суслика, делался толще руки и, конечно, вызывал страх у неосведомленных людей. Кроме тою, в окрестностях Карадага водились и морские тюлени-монахи, которых тоже не раз принимали за змеев.

    Эта история с коктебельским змеем странно переплелась с фантастикой Михаила Булгакова. Вдова Волошина Мария Степановна впоследствии утверждала, что Максимилиан Александрович вырезал заметку из феодосийской газеты и послал ее в Москву Булгакову и что именно эта история легла в основу булгаковских «Роковых яиц».

    Просыпались в Коктебеле рано. «Я неизменно пугалась,— замечает Любовь Евгеньевна,— что пасмурно и будет плохая погода, но это с моря надвигался туман. Часам к десяти пелена рассеивалась и наступал безоблачный день. Длинный летний день».

    Прекрасная бухта и милые люди вокруг. Дни эти были необыкновенными — по своему эмоциональному заряду, щедрости солнца и моря, по неожиданным темам и впечатлениям.

    Но обратимся к духовной перекличке между Волошиным и Булгаковым. Это отнюдь не надуманная, искусственная тема, а скорее, возвращение к истокам. В поэзии Волошина времен гражданской войны явственно звучит символика, определяющая и замысел, и тональность булгаковского «Бега». Конечно, это не заимствование, но совпадение раздумий... Переживание «роковых минут» истории обращает взор поэта к высокой лексике Библии:


    Распятые серафимы
    Заточены в плоть:
    Их манит горящим жалом,
    Торопит гореть господь»

    «Из бездны», 1918)

    Апокалипсическому зверю
    Ввергнутый в зияющую пасть,
    Павший глубже, чем возможно пасть,
    В скрежете и мраке,— верю!

    Расковавших древние стихии,
    И из недр обугленной России
    Говорю: «Ты прав, что так судил!»

    («Готовность», 1921)

    «обугленной России» сперва называлась «Рыцарь Серафимы», а вестовой Крапилин бросает в лицо генералу Хлудову слова: «Зверь».

    Вряд ли это чисто случайные ассоциации. Есть у Волошина и обращения к теме бега — «вседневный бег», где «сквозняк событий сбивает с ног».

    «России нет — она себя сожгла»,— восклицает Волошин в стихотворении «Европа» (1918), и в нем мы встречаем и слова «солнца бег». А в стихотворении «Демоны глухонемые» (так же назван и сборник, выпущенный Волошиным в Харькове в 1919 году) он указывает, что источником этой образности явилась книга пророка Исайи. В частном письме Волошин сообщал, что «демоны глухонемые»— ангелы, через которых вещает святой дух. Любопытно, что «Библейский энциклопедический словарь» так толкует слово серафим: «... Когда Исайя в тоске подумал, что погиб, тогда прилетел к нему один из серафимов, прикоснулся к его устам и объяснил ему о благодати примирения». Совершенно очевидно, что семантика образа Серафимы как главной героины «Бега» в определенной мере связана с Волошиным и Библией.

    К 1920 году относится стихотворение Волошина «Заклинание от усобицы»:

    Из крови, пролитой в боях,

    Из мук казненных поколений,
    Из душ крестившихся в крови,
    Из ненавидящей любви,
    Из преступлений, исступлений —

    Но ведь эти строки — философский конспект «Белой гвардии» и будущего «Бега». Прочтя начало романа, Волошин бесспорно почувствовал в его авторе человека необыкновенно близкого ему в понимании недавних исторических событий. Отсюда-то и проистекает их взаимное тяготение. Нет сомнений и в том (хотя в современной Булгаковиане подобные фактологические мотивы отсутствуют), что Булгаков знал поэзию Волошина, между ними наверняка велись серьезные литературные разговоры. «Дорогой Михаил Афанасьевич, доведите до конца трилогию «Белая гвардия»— так надписал Волошин свой сборник «Иверни». В том же духе морального единения воспринимается и другой волошинский подарок — акварель с посвящением «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью».

    Добавим, что в программном стихотворении Волошина «Дом поэта» встречается слово «изгой», являвшееся первоначально названием задуманной Булгаковым пьесы:

    И ты, ия — мы все имели честь
    Мир посетить в минуты роковые

    Я не изгой, я пасынок России.

    Наконец, вдумаемся в образ Голубкова. Тема «рыцаря Серафимы» имеет емкий смысл. Символика «голубя», по «Библейскому энциклопедическому словарю», объединяет и «невинность и чистоту», и знак «святого духа». На наш взгляд, портрет Голубкова в чем-то навеян нравственным обликом Волошина — человека, столь близкого к Дон Кихоту, «странствующему рыцарю», воспетому Булгаковым на исходе жизни. «Люди выбирают разные пути. Один, спотыкаясь, карабкается по дороге тщеславия, другой ползет по тропе унизительной лести, иные пробираются по дороге лицемерия и обмана. Иду ли я по одной из этих дорог? Нет! Я иду по крутой дороге рыцарства и презираю земные блага, но не честь!.. Моя цель светла— всем сделать добро и никому не причинить зла». В «Дон Кихоте» Булгакова, написанном в 1938 году, есть особенности образа Максимилиана Волошина — одного из немногих рыцарей XX века.

    Думается, в беседах Волошина и Булгакова звучала и тема террора. Собственно, в «Роковых яйцах» Булгаков упомянул о ней: Рокк, всем своим обликом и историей назначения в Грачовку свидетельствует о том, что он фигура из ВЧК, до этого с губительным маузером «трудился» в Крыму. «Красное возмездие» не обойдено и в «Беге»: «Опомнитесь, вас сейчас же расстреляют!» «— Моментально... Мгновенно... Ситцевая рубашка, подвал, снег... Готово». Достаточно было пообщаться с Волошиным, чтобы узнать подробности этой трагедии. Михаил Афанасьевич, конечно, видел замаскированные антресоли в зимнем кабинете поэта, где от белых скрывались красные, от красных — белые. По иронии судьбы в этом доме жил и Бела Кун — один из организаторов беззаконий в Крыму после поражения Врангеля. Им был придуман лицемерный ход— все белогвардейцы, оставшиеся в Крыму, обязаны были пройти регистрацию, после чего им обещалась амнистия. В результате десятки тысяч людей, поверивших большевистским воззваниям, были расстреляны. Кун заметил в те дни: «Товарищ Троцкий сказал, что не приедет в Крым до тех пор пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму»

    «Чистка» была циничной. В 20-х годах М. А. Волошин, как свидетельствует Роман Гуль, переслал в Париж письмо с описанием этих преследований. Кун в какой-то мере стал приятельствовать с Волошиным и даже разрешил ему вычеркивать каждого десятого из списков обреченных. Волошин делал это со страшными мучениями, потому чтс знал, что девять остальных будут убиты» (29, с. 45). '

    Правду выпытывали из-под ногтей,
    В шею вставляли фугасы,
    «Шили погоны», «кроили лампасы»,
    Делали однорогих чертей.

    «Конечно, мы, как и все, заболели типичной для Коктебеля «каменной болезнью». Собирали камешки в карманы, в носовые платки, считая их по красоте «венцом творенья», потом вытряхивали свою красоту перед Максом, а он говорил, добродушно улыбаясь: — Самые вульгарные собаки!..

    Ходили на Карадаг. Впереди необыкновенно легко шел Максимилиан Александрович.

    Зрелище величественное, волнующее... Как сладко потянуло в эту бездну!

    Вот это и есть головокружение,— объяснял мне М. А., отодвигая меня от края.

    нас сачками.

    Вот мы взбираемся на ближайшие холмы — и начинается потеха. М. А. загорал розовым загаром светлых блондинов. Глаза его кажутся особенно голубыми от яркого света и от голубой шапочки, выданной ему все той же Марией Степановной.

    Он кричит:

    — Держи! Лови! Летит «Сатир»!

    ... Впоследствии сестра М. А. Надежда Афанасьевна рассказала, что когда-то, в студенческие годы, бабочки были увлечением ее брата, и в свое время коллекция их была подарена Киевскому университету...

    Как-то Анна Петровна Остроумова-Лебедева выразила желание написать акварельный портрет М. А.

    Он позирует ей в той же шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки. Помнится, портрет мне тогда понравился...

    Из женского населения волошинского дома первую скрипку играла Наталья Александровна Габричевская... Муж ее, Александр Георгиевич, искусствовед и поклонник красоты, мог воспеть архитектонику какой-нибудь крымской серой колючки, восхищенно поворачивая ее во все стороны и грассируя при этом с чисто французским изяществом.

    В музее изобразительных искусств им. Пушкина, в зале французской живописи, стоит мраморная скульптура Родена — грандиозная мужская голова с обильной шевелюрой. Это бюст Георгия Норбертовича Габричевского, врача, одного из основоположников русской микробиологии.

    — было ему в ту пору 32—33.

    С этой парой мы уже встречались у Ляминых...»

    Укажем, что Г. Н. Габричевский (1860—1907), сверстник А. П. Чехова, в течение своей короткой жизни наметил пути борьбы с такими заболеваниями, как дифтерия, тиф, скарлатина, создав ряд вакцин и организовав отечественную бактериологическую службу. По его пути пошел врач Николай Булгаков, младший брат Михаила Афанасьевича, один из создателей бактериофагов. Институт микробиологии в Москве носит имя Г. Н. Габричевского.

    Николай Чуковский пишет об Александре Габричевском: «Габричевский был создан для Коктебеля — солнце, море, горы, вино, стихи, дамы, разговоры, книги,— лучшего в жизни он не искал. И он застрял в Коктебеле навсегда». К этой достаточно облегченной характеристике мы должны добавить отрывки из воспоминаний ученицы Генриха Нейгауза пианистки и музыковеда Ирины Викторовны Шумской. Они подготовлены специально для этой книги; в них более подробно описаны последующие годы жизни А. Г. Габричевского. Такая участь постигла многих друзей и знакомых Булгакова... Встреча И. В. Шумской с А. Г. Габричевским относится к 1942 году.

    «Он появился дома у Генриха Густавовича сразу после своего приезда в Свердловск из ссылки в глухой городок Свердловской области Каменск-Уральский. Это был довольно грузный, крупный человек, высокий, с огромным лбом, в очках с толстыми стеклами. Он был очень близорук, несколько неуклюж — при крупной фигуре имел довольно маленькие руки и ноги и был как-то неустойчив. Помню, как огг рассказывал о «самом страшном эпизоде» из своей каменск-уральской жизни. Идя но узким деревянным мосткам, Габричевский оступился и оставил одну галошу в густой непролазной грязи. Он балансировал на одной ноге, пока кто-то не выручил его, подав руку...

    «попить чайку», мы, зеленая молодежь, нередко присутствовали и при разговорах двух умнейших и культурнейших людей. Кстати, Генрих Густавович советовал нам походить на лекции А. Г. Габричевского для студентов архитектурного института. Помню несколько из интереснейших занятий по архитектуре Высокого Возрождения с демонстрацией прекрасных цветных репродукций (никаких слайдов тогда не было и в помине!) Счастье, что его друзьям удалось «вытащить» его из Каменск-Уральского...

    Летом 1945 года, уже в Москве, я познакомилась ближе и с супругой Александра Георгиевича — Натальей Алексеевной Северцовой, дочерью крупнейшего русского ученого-биолога с мировым именем. Это знакомство произошло после их встречи с Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Наталья Алексеевна и в 45-м году была в полном смысле слова царицей своего салона в Москве. Именно таким «светским» термином хочется обозначить ту атмосферу, в которую я попала, будучи наивной провинциалкой. Ввел меня туда, конечно, Г. Г. Нейгауз и сам Александр Георгиевич, да и с Натальей Алексеевной я однажды мельком уже встречалась в Свердловске. Это была старинная квартира при университете, которую занимал еще отец Н. А. Северцовой. Вход был с ул. Герцена, через подворотню во внутренний двор, а там по небольшой каменной лестнице — в бельэтаж. (Добавим, что Булгаков размещает персиковский зооинститут на ул. Герцена. — Авт.). Помню довольно широкий коридор, из которого было несколько дверей в комнаты. Центром квартиры была большая гостиная с высоким потолком, как во всех старых московских домах, окнами на улицу. В памяти остались огромные книжные шкафы темного дерева (принадлежащие ранее семье Станкевичей, из которой была мать Габричевского), над которыми почти под потолком висели картины— подлинники старых мастеров, итальянских, немецких, голландских и других художников. От длинных темных портьер на высоких окнах, большого круглого стола, покрытого темной бархатной скатертью, кажется, оливково-зеленоватого цвета, старинной тяжелой мебели с такой же обивкой в комнате царил приятный мягкий полумрак. Там же стоял отличный рояль и широченная тахта... Быть может, тут бывал и Булгаков... Сохранились очень туманные воспоминания о разговорах, полных ассоциаций, намеков, сарказма и т. п. На таких вечерних собраниях я чувствовала себя скованно, сидела где-нибудь в уголке дивана и впитывала все окружающее, смотрела во все глаза и слушана во все уши. Днем мне дышалось гораздо свободнее: я приходила иногда позаниматься на рояле в пустой квартире. Н. А. всегда приветливо, с каким-то смешком, с юмором «принимала» меня, стараясь чем-то покормить, напоить чайком — время было голодное, послевоенное. Она была тогда очень красива зрелой русской красотой; если рассматривать детально черты ее лица — они не были правильны или породисты, но могучая, крепкая, сильная русская натура чувствовалась во всем. Одевалась она своеобразно. Говорила всегда очень звучно, громко, ясно (не в пример мужу!), с заметным московским выговором.

    Встречалась я несколько раз с Габричевскими и в Коктебеле. Уже в первый мой приезд туда Габричевские, видимо, по просьбе Нейгауза, «ввели» меня в Дом поэта, познакомили с Марией Степановной Волошиной и ее подругой Анной Александровной Кораго, которую там все называли «Анчутой». Мария Степановна, маленькая, легкая, с седой челкой, принимала участие во многих судьбах; может быть, поэтому мне было сразу дано разрешение там заниматься на небольшом кабинетном рояле, стоявшем почти у входа с маленького балкона 2-го этажа в Мастерскую — в те часы, когда многочисленные «жильцы» Дома все расходились— на пляж, на охоту за знаменитыми коктебельскими камушками, бродить по горам и т. п. Однажды на звуки Шумана (я работала тогда над его «Крейслерианой») поднялся на балкон пожилой человек, который оказался большим любителем и знатоком музыки, что было вовсе не удивительно, т. к. это был большой друг Нейгауза и Габричевских, известный ученый, философ и астроном Валентин Фердинандович Асмус. Сразу пробудилась взаимная симпатия; Валентин Фердинандович пригласил меня присутствовать на ночном «бдении» на крыше Дома Волошина, где у него был устроен ночной наблюдательный пункт, стоял телескоп.

    Вскоре после войны Габричевские приобрели в Коктебеле небольшой домик — белую мазанку, которую Наталья Алексеевна сама привела в порядок, обновила и расписала снаружи и внутри фантастическими яркими цветами. Мебели никакой не было, вдоль стен лежали несколько подушек, гости и хозяева полусидел и полулежал и на них или прямо на ковре. Во дворе стоял стол, сколоченный из длинных досок, на котором располагалось все летнее немудреное хозяйство. Всегда было много гостей, разнообразного народа, молодежи и более старшего поколения, что нередко приводило хозяйку в туник: угостить такую компанию в то трудное послевоенное время было нс так-то просто.

    Позже, с 52-го года у Габричевских был уже другой дом, значительно больший, с садом, с комнатой наверху, где хранились коллекции коктебельских камней, характерных растений, древний пифос и мною других редкостей, собранных хозяевами дома. Внизу была открытая веранда с большим столом... Под прямым углом к двухэтажной части дома шел длинный «сарай», где были и жилые помещения, и кухня, и мастерская, одновременно и картинная галерея, где висели работы хозяйки — Натальи Алексеевны Северцовой. Уже в немолодом возрасте она страстно занялась живописью, писала маслом весьма своеобразные картины.

    Этот день трудно забыть— нам удалось побывать в Доме поэта. Мария Степановна, которая уже почти потеряла зрение, вспомнила меня и пригласила нас с мужем присутствовать на чтении Анастасией Цветаевой в Мастерской второй части ее воспоминаний. Анастасия Ивановна Цветаева стояла спиной к окнам, в полосе света, стройная пожилая женщина, и тихим голосом очень внятно читала свои воспоминания о жизни семьи, о Марине... Слушателей было немного, но все «посадочные» места были заняты — длинный диванчик вдоль левой стены от головы Таиах, тихо вносились дополнительные стулья, все сидели не шелохнувшись, боялись проронить хоть слово. Надо понять, что это был 64-й год, когда только начинали проникать «в мир» первые истоки правды о том периоде в жизни России, с которым совпала юность и молодость сестер Цветаевых.

    После этого импровизированного литературного собрания, побродив по летнему жаркому Коктебелю, мы вернулись в дом Габричевских, живших рядом и столовавшихся вместе. А в октябре того же года Нейгауза не стало. Через несколько лет, в 68-м году ушел из жизни и А. Г. Габричевский, который умер в Коктебеле, а вслед за ним — в 70-м году и Наталья Алексеевна. Оба они похоронены на кладбище в Планерском, где навсегда остался их образ, духовно воплощенный в их доме, любовно оберегаемом Ольгой Сергеевной Северцовой».

    Конечно, уже никто не воссоздаст подробности бесед между А. Г. Габричевским и М. А. Булгаковым. Однако заметки И. В. Шумской, думается нам, дополняют неизвестными штрихами образ одного из последних отечественных энциклопедистов, раскрывая то, что могло привлечь Михаила Афанасьевича в этом человеке.

    А вот слова Л. Е. Белозерской о Наталье Габричевской: «Внешность у нее броская; кожа гладкая, загорелая, цвет лица прекрасный, глаза большие, выпуклые, брови выписанные, на голове яркая повязка...»

    Ею же переданы им и другие семейные реликвии.

    Судя по всему, фотография Наталии Алексеевны сделана в 1925 году на балконе дома Волошина. Красоту и обаяние Н. А. Габричевской отмечает в своих воспоминаниях «Лето в Коктебеле» (1924) и художник А. П. Остроумова-Лебедева: «Написала очаровательную Наташу Габричевскую. Она сидит на берегу на камне, в купальном костюме, загорелая, цветущая, на фоне моря и скал Карадага».

    Но дело, конечно, не только во внешности. Вернемся к строкам Л. Е. Белозерской. «Недавно (март 1968 года) я побывала на выставке ее картин. Как это не звучит странцо, но уже в пожилом возрасте у нее (Н. А. Габричевской.— Авт.) «прорезался» талант художника. Я смело могу сказать это ответственное слово потому, что ее рисунки действительно талантливы — очень сатирические, написанные в стиле декоративного примитива».

    Добавим, что художественное дарование было дано Н. А. Габричевской с молодости. Просто в силу избранного ею самобытного стиля самовыражения и тематики картин (например, церковь и современность) ее работы официально не признавались и, естественно, не выставлялись. Их можно увидеть лишь в сохранившемся доныне интерьере домашнего музея О. С. Северцевой, где впечатляют и собранные Габричевскими предметы быта и утвари, старинная мебель. Здесь оживает дух воло шинской эпохи.

    «Как-то Максимилиан Александрович подошел к М. А. и сказал, что с ним хочет познакомиться писатель Александр Грин, живший тогда в Феодосии, и появится он в Коктебеле в такой-то день,— продолжает Л. Е. Белозерская. — И вот пришел бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были темные, невеселые, похожие на глаза Маяковского. Да и тяжелыми чертами лица он напоминал поэта.

    «капитана» и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких таинственных стран. Явление вообще в нашей «оседлой» литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было.

    Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, т. к. шли пешком. На прощание Александр Степанович улыбнулся своей хорошей улыбкой и пригласил к себе в гости.

    — Мы вас вкусными пирожками угостим.

    И вальяжная подтвердила:

    — Обязательно угостим.

    »

    «А истинного признания не было». Мы предполагаем, что Л. Е. Белозерская, поскольку записи ее относятся к послекоктебельским годам и являются, по сути, ретроспективой, говорит скорее о предстоящих неудачах Грина. 1925-й сложился для него очень плодотворным — его роман «Золотая цепь» был опубликован дважды (в журнале «Новый мир» и издательстве «Пролетарий»). Ранее журнал «Красная новь» напечатал роман «Блистающий мир» (о летающем человеке Друде!). Всего же за шесть феодосийских лет Александр Степанович написал четыре романа, две повести, около сорока рассказов и новелл. Его охотно печатали, планировалось издание пятнадцатитомного собрания сочинений. Требования РАППа изменить творческий метод, фактический запрет публикаций, изъятие книг наступят позже. А в описываемое лето это был один из известных литераторов, писатель в расцвете сил, живший наконец-то в приличной квартире с кабинетом.

    Грина заинтересовало творчество и личность Булгакова, он специально пришел для встречи в Коктебель. Но какой-то барьер встал между ними. Находясь в Феодосии рядом с домом Гринов, Булгаковы так и не зашли к ним...

    Следует отметить наблюдательность Л. Е. Белозерской. На фотографии 1925 года, подаренной В. В. Навроцкому феодосийским Музеем А. С. Грина, чета Гринов предстает именно в таких костюмах. О некоторой чопорности писателя упоминает и старожил Феодосии А. Ермолинский. По воспоминаниям Н. Н. Грин, «Александр Степанович не выносил курортной раздетости... Когда мы ездили в Коктебель к М. А. Волошину, с которым он был знаком еще по Ленинграду, Александр Степанович особенно подтягивался и меня просил надеть строгое платье».

    Но это кажущаяся суровость. Когда он видел детей, то преображался. Вот строки воспоминаний М. В. Шемплинской об играх Грина с ее полуторагодовалой дочерью. Это происходило в 1929 году в Старом Крыму. «Он падал, вытянувшись во весь свой высокий рост, а она, садясь к нему на спину верхом, кричала «Но!» До чего же хороша была в нем эта детски- доверчивая улыбка!» Этот эпизод напоминает нам детский «золотой ключик», присущий Булгакову.

    Описывая встречу с Гринами, Любовь Евгеньевна дважды использует термин «вальяжная», что по словарю В. И. Даля истолковывается как полновесная, красивая, прочно сделанная. И вот в 1964 году В. В. Навроцкому довелось встретиться с Ниной Николаевной Грин. Это произошло в Старом Крыму, куда Грины переехали в 1930-м и где за два месяца до смерти писателя в обмен на золотые часы они приобрели маленький саманный, с земляным полом, домик. Когда-то Грин писал Нине Николаевне Мироновой: «Ты дала мне столько радости, смеха, нежности и даже поводов иначе относиться к жизни... Я стою, как в цветах и в волнах, а над головой птичья стая...»

    Посетителя встретила скромно одетая, подтянутая пожилая женщина. Она охотно показала ему маленькую, бедно обставленную, но опрятную комнату с застеленной белым кроватью («на ней умер А. С. ») и, узнав, что В. В. Навроцкий врач, рассказала об ошибочном диагнозе лечивших писателя докторов. Поделилась своей мечтой открыть в этом домике музей... Обращали на себя внимание ее тихий голос, сдержанная манера поведения. Какая-то скованность, недоговоренность.

    Следующий визит их сблизил. В тот вечер она поведала об аресте, суде в Симферополе в 1946 году и приговоре к десяти годам заключения. Нина Николаевна в общих чертах рассказала о нелепости этих обвинений. Все ее попытки добиться реабилитации после десяти лет, проведенных в тюрьме, оказались тщетными. Бесполезны были и обращения в Союз писателей. Нина Николаевна умерла в 1970 году, так и не дождавшись открытия музея...

    То был откровенный разговор — исповедь была необходима Нине Николаевне, поскольку, вероятно, никто не хотел ее слушать и все отмахивались от заявлений о пересмотре дела. Такова судьба спутницы А. С. Грина— привлекательной русой женщины в светлом кружевном шарфе, какой она запомнилась Л. Е. Белозерской. Нам не дано предугадать...

    3. Ф. Федорченко и ее муж Н. П. Ракицкий, художница А. И. Ходасевич, пианистка М. А. Пазухина, литературовед и переводчик Б. И. Ярхо.

    Специалист по античной и средневековой поэзии, Борис Исаакович Ярко поражал огромной эрудицией и одновременно отрешенностью от житейских нужд. Как предполагает М. О. Чудакова, Б. И. Ярхо стал прототипом Феей в ранней редакции «Мастера и Маргариты». Быть может, этому способствовали коктебельские впечатления Михаила Афанасьевича.

    Булгакова, несомненно, не могла оставить равнодушным колоритная личность автора нескольких стихотворных сборников, поэта большой культуры Георгия Аркадьевича Шенгели — соседа по уютному прохладному дальнему дому Юнге в глубине волошинской усадьбы. Возможно, в Коктебеле Михаил Афанасьевич услышал в авторском чтении (по традиции волошинского Дома) строфы из «Державина». В них отчетливо представал лицеист Пушкин...

    Он очень стар. У впалого виска
    Так хладно седина белеет,

    Пером усталым не владеет.
    Вот и вчера, сияют ордена,
    Синеют и алеют ленты,
    И в том дворце, где медлила она,

    И юноша, волнуясь и летя,
    Лицом сверкая обезьяньим,
    Державина, беспечно, как дитя,
    Обидел щедрым подаяньем...

    А в 1935-м Михаил Афанасьевич, возможно, обратил внимание на поэтическую миниатюру Шенгели «Планер» — о Коктебеле, о незабвенном Волошине. Все было в прошлом и все так дорого сердцу...

    Небо на горы брошено,
    Моря висит марина
    Там, где могила Волошина,

    Именно над могилами
    Тех, кто верил химерам,
    Скрипками однокрылыми
    Надо парить планерам.

    Помнящие Гомера,
    Надо, чтоб мальчики мерялись
    Дерзостью глазомера...
    Иначе требовать не с кого,

    Радуги Богаевского,
    Марева по долинам.

    «Планер» ассоциировался с коктебельской космической достопримечательностью — восходящими воздушными потоками в районе холмов Узун-Сырта. О редком природном феномене Булгаков мог слышать от Волошина (однажды невидимые атмосферные струи вдруг подняли вверх без всяких внешних усилий шляпу поэта и несколько минут кружили ее). Этой таинственной подъемной силой позже овладела Маргарита: «Она подпрыгнула в воздухе...» «Маргарита летела беззвучно, очень медленно и невысоко».

    Скалистые цепи и причудливые гроты — «Каменные кулисы», «Сфинкса», гору Кок-Кая — Булгаков, не очень любивший горные восхождения, видел, в основном, с моря, проходя мимо них на парусной шлюпке. Обитатели волошинского дома, как правило, пользовались вместительной шлюпкой «Орлик». Но сами эти очертания, думается, приворожили его. Тут нельзя не вернуться вновь к Волошину и к его статье о культуре, искусстве и памятниках Крыма, открывающей внимательно прочитанный Булгаковым путеводитель И. М. Саркизова-Серазини. «Под пестрым и терпимым покровом Ислама расцветает собственная подлинная культура Крыма. Вся страна от Меотийских болот до южного побережья превращается в один сплошной сад: степи цветут фруктовыми деревьями, горы— виноградниками, гавани — фелюгами, города журчат фонтанами и бьют в небо белыми минаретами»,— пишет в романтических тонах Волошин. «Ни в одной стране Европы не встретишь такого количества пейзажей, разнообразных по духу и стилю и так тесно сосредоточенных на малом пространстве земли, как в Крыму. Курганы и сопки Босфора Киммерийского; соленые озера и выветренные коридоры Опук (вспомним булгаковский «коридор тысячелетий». —Авт.) оранжевые отмели широких дуг феодосийского залива; Феодосия с черным кремлем генуэзских укреплений; Судак с его романтической крепостью; Новый Свет— извилистый и глубокий... А дальше линия берега, развиваясь и меняясь с каждым новым мысом и заливом, идет вдоль берегов Готии до низких отрывистых террас, на которых громоздятся развалины Херсонеса». Вновь возникает ассоциация с булгаковским дальновидением: «... и Херсонес, и дальнее море...»

    Волошина. Он видит Коктебель и Феодосию, совершает путешествие на моторной лодке от Судака до Ялты, а потом по извилистым серпантинам шоссейной дороги мимо отвесных стен Ай-Петри, Чертовой лестницы, Байдар... Севастопольской бухте суждено было стать последним обрывом, за которым начался трагический бег его героев, тоскующих на чужбине о снеге на улицах Петербурга.

    Но возвратимся в Коктебель. 16 июня 1925 года Михаил Афанасьевич читал обитателям волошинского дома «Собачье сердце». Об этом, как указывает В. Купченко и 3. Давыдов, есть упоминание в письме Марии Александровны Пазухиной. Ясно, что он почувствовал себя здесь в доверительной обстановке... Чтения проходили под луной, а большую часть дня Михаил Афанасьевич проводил на берегу. Особую симпатию у него вызывал полуторагодовалый сын М. А. Пазухиной Вадим. Между Булгаковым и окружавшими его детьми всегда возникала обоюдная симпатия. В письме мужу, датированном 25 июня, М. А. Пазухина писала: «Твой Дым здесь сделался положительно приятелем всех писателей... Особенный любимец он у писателя Булгакова и его жены. Она мне как-то на днях при встрече сказала, что влюблена в моего Дыма, он сам подолгу забавляется с ним на берегу, они там кувыркаются, тот встает вниз головой. Дым ему подражает, чем очень потешает всех; а сегодня Булгаков встретил его приветствием: «Здравствуй, красавец мой неописуемый».

    Мария Александровна как-то заметила Михаилу Афанасьевичу: «Я скажу вам вот что,— у Вас большая потребность иметь собственного сына, и Вы будете очень хорошим отцом». Он ответил задумчиво: «Вы это сказали, наверное, по поводу Дымка. Нет, я и так хотел бы иметь, если бы знал, что он будет здоровый и умный... Ну, а Дымулю вашего я, в частности, страшно люблю. Это удивительный мальчик, с такой лукавой улыбкой — иногда даже кажется, что он обдумывает диссертацию, и страшно занятный мальчик, и страшно симпатичный». Невольно вспоминаются слова А. П. Чехова, сказанные им писателю Евгению Чирикову: «Я страшно люблю детей. Пришлите мне фотографию ребятишек. У меня — целая коллекция...»

    По воспоминаниям Нины Леонтьевны Манухиной, Булгаков был режиссером одной из театрализованных шарад, ставившихся в Доме поэта. Кстати, постановкой подобных любительских спектаклей Михаил Афанасьевич увлекался еще в юности, в родительском доме. Темой шарады было выбрано слово «Навуходоносор». Первые слоги «на в ухо!» раскрывались сценкой воображаемой попойки и драки. Потом обыгрывалось слово «донос»... Сценка разыгрывалась в духе шутливого «обормотства», принятого в Коктебеле, но стоит напомнить, что целью первоначальных розыгрышей и мистификаций было желание Волошина облегчить угнетенное состояние семьи Сергея Эфрона, будущего мужа Марины Цветаевой. Вера, Елизавета и Сергей Эфроны приехали в Коктебель летом 1911 года после несчастья — смерти их тринадцатилетнего брата Константина. «Обормотство» и стало одним из средств морального исцеления юных Эфронов. Не исключено, что Вера Яковлевна Эфрон, возможно, участвовавшая в булгаковском спектакле, рассказывала Михаилу Афанасьевичу о Сергее Эфроне и Марине Цветаевой.

    Но как выглядели такие действа, собиравшие обычно 300— 400 человек? Снимок, сделанный в 1926 году, вводит нас в атмосферу, полную импровизации и непринужденности. Спектакль назывался «Путями Макса». Среди его участников и А. Г. Габричевский.

    — на рояле. Очевидно, музицировал и Михаил Афанасьевич, ведь музыку он страстно любил — об этом свидетельствуют хотя бы недавно найденные ноты с его пометками. «Сам Булгаков тоже играет на рояле»,— вспоминала Мария Александровна. Добавим, что в гимназические и студенческие годы Михаил Афанасьевич играл на пианино увертюры и сцены из своих любимых опер — «Фауста», «Травиаты», «Руслана и Людмилы», «Аиды», «Севильского цирюльника», «Тангейзера».

    Характерно, что М. А. Пазухина ощутила на себе проницательность Булгакова-врача. Дело в том, что блестящая музыкальная карьера Марии Александровны в свое время оборвалась из-за мышечного ревматизма рук. Несколько лет она вообще не играла. В Коктебеле ей помогли климат, море, нравственная обстановка, и она вновь заиграла в полную силу своего таланта. По каким-то видимым только ему нюансам Булгаков поразительно точно обрисовал предысторию нынешнего состояния Пазухиной и предсказал, что в музыке она сможет дать еще очень много. Слова эти окрылили ее. Он «... говорил прямо изумительные вещи»,— вспоминала Мария Александровна.

    Любопытен и такой эпизод. Писательница Софья Захаровна Федорченко, автор знаменитой книги «Народ на войне», страдала от неврастении, отсутствия аппетита, ее состояние удручало и мужа— Николая Петровича Ракицкого, ученого-агронома, с которым Михаил Афанасьевич был знаком еще со времен службы на Смоленщине. Быть может, по его просьбе Булгаков, рекомендованный С. 3. Федорченко как врач, применил такой прием. С продуктами в Коктебеле было трудно. Фруктов — изобилие, а из остального— обычно баранина и рис. Обеды готовила местная жительница Олимпиада Никитична, запомнившаяся поколениям коктебельцев. Булгакова она особенно жаловала. Предварительно осведомившись о меню, Булгаков приходил к Федорченко, проводил осмотр, изучал пульс и давал соответствующие рекомендации: «Сегодня к завтраку я советую... К обеду... Ну, а на ужин, пожалуй...» Софья Захаровна начала выздоравливать...

    С Софьей Федорченко Булгаков был, очевидно, знаком по «Никитинским субботникам», в которых писательница активно участвовала. Ее небольшая книжка «Народ на войне» с подзаголовком «Фронтовые записи» вышла в Киеве в 1917 году. В предисловии она писала, что находилась на фронте в качестве сестры милосердия, а позже вспоминала: «Проделала наступления и отступления, видала и победы, и поражения. Все было одинаково ужасно и непоправимо». Книга ее несколько раз переиздавалась, в том числе в издательстве «Новая Москва» под редакцией Н. С. Ангарского. С одобрением отозвался о книге М. А. Волошин в письме к В. В. Вересаеву: «Что меня обрадовало чрезвычайно — это полученная на днях книга (II изд.) Федорченко. Я прочитал ее с упоением. На мой взгляд, она имеет не только исторически-документальное значение, но это и художественный этап русской прозы». У автора «Белой гвардии», заявившего о себе как о военном писателе, конечно же, были общие темы для бесед с автором одной и значительных книг о первой мировой войне.

    С. В. Федорченко с мужем Н. П. Ракицким жили в Москве в подвале толстовского музея. «Это в пяти минутах от нашего дома,— пишет Л. Е. Белозерская, и мы иногда заходили к ним на чашку чая. На память приходит один вечер. ... За столом сидел смугло-матовый темноволосый молодой человек». Это был Б. Л. Пастернак. Так произошло знакомство с поэтом. В тот вечер он читал свои стихи.

    Лебедев. Анна Петровна сразу же принимается за портрет Булгакова акварелью «в шапочке с голубой оторочкой, на которой нашиты коктебельские камешки (подарок Марии Степановны)». Портрет этот долгое время висел в Москве в кабинете Булгакова.

    Близится отъезд. 5 июля Волошин дарит Булгакову сборник своих стихов с дарственной надписью. А 7 июля Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич покидают Коктебель и в тот же день отплывают от причала феодосийского порта. «Снова Феодосия,— пишет Л. Е. Белозерская. — До отхода парохода мы пошли в музей Айвазовского, и оба удивились, что он был таким прекрасным портретистом...» Пожалуй, перед нами одно из немногих отражений художественных предпочтений Михаила Афанасьевича. Хотелось выяснить — какие портреты могли тогда увидеть супруги. Уточнить это помог случай. В феврале 1992 года один из ялтинских коллекционеров подарил В. В. Навроцкому книжку Н. С. Барсамова «Художники Феодосии» (1928). Н. С. Барсамов возглавлял Музей-галерею И. К. Айвазовского с 1922 по 1962 год и был редким ее знатоком. В конце издания имелся каталог собрания картин, где упоминались и пять портретов работы И. К. Айвазовского.

    В галерее хранятся эти портреты: отца художника (1859), матери (1849), сестры (1858), А. И. Казначеева (1847)— феодосийского градоначальника, введшего юного армянина в свою семью и определившего его в гимназию и в Академию художеств, и автопортрет (1889). Стоит сказать и о малоизвестном групповом портрете: художник сидит спиной к зрителю среди «отцов города». Работники музея не знали, что М. А. Булгакова привлекли именно эти полотна. Репродукции их представлены в книге.

    Вечером на пароходе «Игнатий Сергеев» (это точное название подсказала двоюродная племянница Волошина Т. Шмелева) Булгаковы тронулись в путь. «Качает»— так называется очерк Булгакова об этом путешествии, где он описывает «морскую болезнь», которая поначалу изрядно испортила благословенные коктебельские впечатления.

    «Пароход „Игнат Сергеев”, однотрубный, двухклассный (только второй и третий класс), пришел в Феодосию в самую жару — в два часа дня... Гомон стоял на пристани. Мальчишки- носильщики грохотали своими тележками, тащили сундуки и корзины. Народу ехало много, и все койки второго класса были заняты еще от Батума. Касса продавала второй класс без коек, на диваны кают-компании, где есть пианино и фисгармония.

    „Игнат”, простояв около часа, выбросил таблицу „отход в 5 ч. 20 мин.” и вышел в 6 ч. 30 мин. Произошло это на закате. Феодосия стала отплывать назад и развернулась всей своей белизной. В иллюминаторы подуло свежестью...

    Корму (а кают-компания на корме) стало медленно, плавно и мягко поднимать, затем медленно и еще более плавно опускать куда-то очень глубоко...

    — Качает! — весело сказал чей-то тенор в коридоре.

    Благообразная нянька, укачивающая ребенка в Феодосии, превратилась в море в старуху с серым лицом, а ребенка вдруг плюхнула, как куль на диван.

    порою с растрепанным седоватым гребнем, медленно переваливалась, подкатывалась под „Игната”, и нос его лез... ле-ез... ох... ох... вверх... вниз...

    Садился вечер. Мимо плыл Карадаг, сердитый и чернеющий в тумане, и где-то за ним растворялся во мгле плоский Коктебель. Прощай. Прощай.

    Пробовал смотреть в небо — плохо, на горы — еще хуже. О волне — нечего и говорить...»

    О том, что Булгаков не переносил волнения моря, пишет и Л. Е. Белозерская: «Он повернул ко мне несчастное лицо».

    Когда пароход, наконец, подошел к Ялте, она была вся в огнях. «В кают-компании дают полный свет,— пишет Булгаков. — Еще легчает, еще. Огни в иллюминаторе пропадают. Мы у подножия их. Начинается суета, тени на диване оживают, появляются чемоданы. Вдруг утихает мерное урчание в утробе «Игната», слышен грохот цепей».

    «Игнатий Сергеев»? Поиском фотографии

    B. В. Навроцкий занимался около двух лет. И вот в августе 1991 года такую редкую открытку ему подарил феодосийский коллекционер Ю. Ф. Коломийченко. Вглядываясь в снимок, отмечаешь детали эпохи: дамы в мехах, авто на пристани. Не менее ценным подарком Юрия Федоровича является и открытка, на которой изображен дом в Язте, где Булгаковы останавливались в 1927 году.

    В черновом варианте «Мастера и Маргариты» Булгаков обрисовал город, в котором предстает Ялта, какой она открылась перед ним с борта «Игнатия Сергеева»:

    «... Перед ними возникли вначале темные горы с одинокими огоньками, а потом низко развернулись, сияя в свете электричества, обрывы, террасы, крыши и пальмы. Ветер с берега донес до них теплое дыхание апельсинов и чуть слышную бензиновую гарь...»

    Так промелькнул Коктебель. 26 ноября 1925 года в письме к C. 3. Федорченко М. А. Волошин справляется: «Видаете ли Вы наших летних друзей: Леоновых, Булгаковых?» 1 марта 1926 года в Москве в помещении Государственной академии художественных наук состоялся вечер «с благотворительной целью для помощи Волошину». Среди выступающих были В. В. Вересаев, Б. Л. Пастернак, П. Г. Антокольский, Ю. Л. Слезкин, С. В. Шер- винский. М. А. Булгаков прочел по рукописи «Похождения Чичикова»... Собрали 470 рублей. Благодаря за вечер, Максимилиан Александрович уведомлял Н. А. Габричевскую: «Все деньги мы, конечно, честно употребим только на ремонт дома». Можно предполагать, что среди устроителей вечера был А. Г. Габричевский.

    — и в радостные, и в трудные минуты. Приведем документ, свидетельствующий о том, что, когда «волошинская республика» начала подвергаться притеснениям, Александр Георгиевич и Наталия Алексеевна попытались предпринять ответные меры. Это «Подписка» — петиция к правительству, которую и сегодня можно увидеть в Доме поэта.

    «Мы нижеподписавшиеся, жившие в „Волошинской даче”, удостоверяем, что гр. Волошин своей дачи коммерчески не эксплуатирует, а предоставляет ее целиком работникам искусства и науки для летнего отдыха совершенно бесплатно.

    О. К. Толстая, сотрудница издательства Л. Н. Толстого, проживала в 1924—1926 годах, С. А. Есенина, вдова поэта Есенина, внучка Льва Толстого, сотрудница музея Всероссийского Союза писателей, проживала в 1923 и 1926 годах, А. Г. Габричевский, профессор І-го МГУ и ВХУТЕМАС, директор института археологии и искусствоведения РАНИИ, член правления и зав. отделом Академии художественных наук, проживал летом в 1924—1926 годах, Н. А. Габричевская, дочь академика А. Н. Се- верцова, проживала летом в 1924—1926 годах».

    4 апреля Волошин пишет Булгакову: «Михаил Афанасьевич, не забудьте, что Коктебель и волошинский дом существуют и Вас ждут летом... Заранее прошу: привезите с собой конец «Белой гвардии», которой знаю только 1 и 2 части, и продолжение «Роковых яиц». Надо ли говорить, что очень ждем Вас и Любовь Евгеньевну и очень любим...» Как перекликается это письмо со словами первоначального обращения Волошина «Привезите все вами написанное (и напечатанное и ненапечатанное)». Можно сделать вывод, что у Булгакова были планы продолжения не только «Белой гвардии», но и «Роковых яиц».

    3 мая Михаил Афанасьевич ответил Максимилиану Александровичу: «... Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге». Но побывать в Коктебеле еще раз ему так и не пришлось. Тем не менее, Булгаков и Волошин виделись в Москве в начале 1927 года, когда М. А. и М. С. Волошины 16 февраля смотрели «Зойкину квартиру», а 25 февраля «Дни Турбиных».

    «В этом году исполняется десять лет, как я начал заниматься литературной работой в СССР,— писал Булгаков в обращении к властям летом 1929-го, спустя четыре года после пребывания в Коктебеле. — Ни одно из моих произведений, будь то беллетристическое произведение или пьеса, не только никогда и нигде не получило ни одного одобрительного отзыва, но напротив, чем большую известность приобретало мое имя в СССР и за границей, тем яростнее становились отзывы прессы, принявшие наконец характер некоторой брани... Силы мои надломились...»

    Коктебель, дом на берегу залива, мелодии цикад, степной воздух, ласковое море— быть может, первый спасительный якорь в изнурительном шторме трудного десятилетия, в череде надежд и разочарований. О, как далеко и как близко чудесное лето, подаренное Михаилу Афанасьевичу.

    Точно гроздь лиловых
    Бледных глициний

    писал Максимилиан Волошин о Коктебеле. Вдохнуть этот живительный воздух, всмотреться в восходы и закаты Киммерии было дано и Булгакову. Спасибо тебе, Коктебель!

    Раздел сайта: