• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Варламов А. Н.: Михаил Булгаков
    Часть первая. Татьяна.
    Глава первая. Пасынок судьбы

    МИХАИЛ БУЛГАКОВ

    Жизнь — без начала и конца.
    Нас всех подстерегает случай.
    Над нами — сумрак неминучий,
     
    Александр Блок. Возмездие

    Часть первая.

    ТАТЬЯНА

    Глава первая.

    «Говорят, что несчастие хорошая школа; может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному…» [102; 363] Эти известные пушкинские строки из письма к Нащокину странным образом применимы к нашей литературе. Трудно назвать большого русского писателя, у которого было бы счастливое детство. Сам Пушкин? Нет. Лермонтов – тем более. Гоголь, Достоевский, Тургенев, Некрасов, Лесков – у всех осталась с детских лет своя рана. Нельзя назвать счастливым и детство Толстого, рано потерявшего родителей, и детство Чехова, о котором он впоследствии с горечью писал Суворину. Еще в большей степени этот драматизм относится к писателям XX века. Розанов, Горький, Куприн, Гумилёв, Пришвин, Грин, Андрей Белый, Блок, Сологуб не были счастливы в детстве, и точно так же не были дружными, благополучными их семьи. Несколько иначе сложилась судьба автора счастливого «Детства Никиты» Алексея Толстого, но все же он рос один, без братьев и сестер, да и сложная история с установлением отцовства, получения им фамилии и графского титула отравила отрочество «рабоче-крестьянского аристократа». Даже детство Ивана Сергеевича Шмелёва, воспетое в одной из лучших русских книг – «Лето Господне», невозможно назвать радостным и счастливым.

    Михаил Булгаков в этом ряду – исключение. Это не уберегло его от потерь, обид, разочарований, которых, возможно, у него было даже больше, чем у кого бы то ни было, но в детстве своем, в отношениях с родителями, братьями и сестрами до определенной поры он был счастлив, как почти никто из его великих собратьев, и, пожалуй, трудно найти во всей истории русской литературы более гармоничную родительскую пару, нежели та, что в 1891 году дала жизнь одному из самых любимых, самых бесспорных и спорных русских писателей. В этой родительской гармонии, ладе и в дисгармоничности, разорванности судьбы самого Михаила Булгакова заключено противоречие, ставшее нервом всей его жизни и творчества. Но не менее существенное противоречие есть и в другом.

    Как со стороны матери, так и со стороны отца Булгаков происходил из священнического рода, и опять же нет в русской литературе, по крайней мере в XX веке, ни одного крупного писателя с такими корнями. Момент это принципиальный по двум причинам. Во-первых, духовное сословие в России в силу того, что браки очень часто заключались между «своими», было наиболее этнически однородным, наиболее русским. А во-вторых, вопрос веры и безверия, вопрос мировоззрения – ключевой, когда мы беремся говорить о Булгакове. Этот вопрос несомненно важен применительно к биографии любого писателя, но в случае с Булгаковым его накаленность, градус его особенно велик. Взметнувшись в самый верх в 1920-е годы, когда имя Булгакова стало известно не только читающей и театральной публике, но и читающей критике, очень болезненно на это имя отреагировавшей, вопрос веры остается раскаленным по сей день. Мнения здесь полярны, интеллигенция писателя превозносит, в церковной среде к нему относятся в лучшем случае с недоверием, чаще с подозрительностью, иногда с откровенной враждебностью, и нетрудно понять почему.

    С определенной точки зрения Михаила Булгакова можно рассматривать не просто как человека, вступившего на «чужую» территорию и написавшего среди прочих произведений гениальный, но при этом духовно «соблазнительный» роман о силе дьявола и слабости Того, Кто ему противостоит. Дело сложнее и глубже: евангельская территория не была для Булгакова чужой, и за его биографией стоит судьба двух родов, которые Церкви столетиями принадлежали, верно ей служили и чей потомок от нее не то чтобы отшатнулся и с нею порвал, но в той или иной мере от нее отошел. Это не обвинение в адрес героя этой книги либо его семьи – тем более что подобных случаев в истории русского XX века было много – это характеристика места и времени действия, констатация самой упрямой вещи в мире – факта.

    «булгак» происходит от глагола «булга», что значит «махать, мутить, взбалтывать» – в чем при желании можно увидеть определенную символику), среди средневековых «Булгаков» было несколько воевод в XVI и XVII веках, но никаких документов, подтверждающих связь орловских Булгаковых с их знатными предками, не сохранилось. (Точно так же нет никаких документальных подтверждений того, что «колокольные дворяне» Булгаковы были в отдаленном родстве с философом Сергеем Николаевичем Булгаковым, – версия эта была высказана в парижской газете «Русская мысль» в 1969 году и с тех пор не раз повторялась.)

    Отец писателя Афанасий Иванович Булгаков был сыном сельского священника села Бойтичи Жирятинского уезда Брянской губернии Ивана Авраамиевича Булгакова (1830–1894) и Олимпиады Ферапонтовны Ивановой (1830(?)–1908[1]). Об Иване Авраамиевиче известно, что в 1858 году он окончил Орловскую духовную семинарию, а вот о его отце – прадеде М. А. Булгакова Авраамии Булгакове – неизвестно практически ничего, хотя годом его рождения предположительно называют 1799-й. Каков был род его занятий, кем были родители Авраамия, мы не знаем, но очень логично предположить, что и он принадлежал к духовному сословию, где часто наследовалось не только поприще, но и передавался от отцу к сыну (или от тестя к зятю) приход. Другой прадед Булгакова Ферапонт Иванов служил причетником Смоленской церкви в Брянске, но и это пока все, что о нем известно. Если же смотреть еще глубже в древность, то все достоверные сведения о предках Булгакова теряются, хотя попытки проникнуть в толщу истории предпринимались не только многочисленными булгаковедами, но и самим героем их изысканий. Как отметил Б. С. Мягков, автор богатейшей книги «Родословия Михаила Булгакова», «писатель и его брат Николай интересовались происхождением своей фамилии, рода и семьи, они делали выписки из исторических хроник, энциклопедий, справочников». И далее: «Михаил и Николай Булгаковы сомневались, священнического ли рода („колокольные дворяне“) или непосредственно „благородного рода“, дворянского, были их предки… Видимо, поэтому Николай Афанасьевич, поступая в университет, указывал дворянское происхождение, а его брат – нет» [75].

    Кто из братьев был больше прав, сказать трудно, но желание вырваться за рамки духовного сословия по крайней мере у одного из них налицо, хотя ближайшая принадлежность обоих именно к духовному сословию несомненна, а вот к дворянскому роду – неясна. В 1920-е годы Михаил Афанасьевич рассказывал сотруднику «Гудка» И. Овчинникову о том, как он попал в гости в одну «древнейшую дворянскую семью», где его спросили, из каких он дворян – курских или орловских. «А я ведь ни из каких» [32], – ответил Булгаков. И дело не только в том, что в пору, о которой идет речь, от дворянского происхождения благоразумнее было держаться подальше – настоящие булгаковские корни были по рабоче-крестьянским меркам ничуть не благонадежнее.

    Отец Михаила Булгакова Афанасий Иванович родился 17 (по другим данным 21) апреля 1859 года в Бойтичах, после чего семья переехала в Орел, где его родитель Иоанн Авраамиевич стал священником Сергиевской кладбищенской церкви. Афанасий Иванович пошел по пути отца: начальное и среднее образование получил в Орловском духовном училище и Орловской духовной семинарии. Учился он весьма похвально: вышел третьим учеником, и как писал о нем впоследствии протоиерей Павел Тихвинский, знавший его по Орлу, «Афанасий Иванович Булгаков – это человек определенного характера и направления. Усидчивый, трудолюбивый, довольно серьезный и ко всему тому искренне-религиозный, он производил выгодное впечатление. В церкви он всегда читал и пел на левом клиросе» [110].

    поступил в Киевскую духовную академию на церковно-историческое отделение. Сохранился довольно любопытный документ этого времени, который привела в книге «Творческий путь Михаила Булгакова» Лидия Яновская.

    «Я, нижеподписавшийся студент Орловской духовной семинарии Афанасий Булгаков, предназначенный правлением семинарии к отправлению в Киевскую духовную академию, дал сию подписку правлению означенной семинарии в том, что по прибытии в академию обязуюсь не отказываться от поступления в оную, а по окончании в оной курса – от поступления на духовно-училищную службу» [159; 6].

    О периоде учебы давшего это серьезное обязательство студента можно судить по недавно опубликованным в журнале «Октябрь» письмам Афанасия Ивановича его другу В. М. Позднееву. Живые, полные юмора и вместе с тем очень серьезные, глубокие строки замечательно рисуют облик взыскательного отца Михаила Булгакова и атмосферу того места и времени, где и когда Афанасий Иванович учился, а также выявляют значительную степень неудовлетворенности студента «духовки» и ее будущего профессора тогдашним уровнем преподавания. Так, 5 декабря 1881 года первокурсник Булгаков писал:

    «…проклятый скепсис… гуляет во мне, как расходившийся вихорь, ниспровергая на своем пути все, даже, что прежде, по моему мнению, стояло незыблемо. В том, что читают наши профессора, такой сумбуральный хлам, для упорядочения которого недостаточно не только моей 14-вершковой головы, но, мне кажется, даже и такой громадной, какую встретил Руслан во время своих странствований по неведомым дорогам (sahen sie „Руслан и Людмила“ Пушкина). Да хорошо было бы, если бы все это читалось в одном направлении и вело к одной цели; беда-то в том, что один докажет в своих лекциях одно, а другой другое, совсем противоположное. Может быть, в их головах их мнения и совмещаются с чем, но влитые в головы, такие, как моя, их чтения производят действие соды на кислоту, или огня на воду, или что-нибудь подобное… это общий недуг рассейских умов настоящего времени, тех умов, которые хотят думать о чем-нибудь… Академия оказалась тем, что почтенные чужестранцы называют фата-моргана. Значит, нужно оставить всякую надежду извлекать из нее соки, которых нет. Я по крайней мере решился их поискать в себе, и если найду – хорошо; не найду – не надо. По крайней мере буду чувствовать, что сделал все, что мог» [156].

    А в другом письме от 15 января 1885 года, то есть уже на пятом курсе, незадолго до окончания Духовной академии: «Мы с товарищами как раз попали в тот промежуток времени, когда существовал устав новый, т. е. между двумя старыми (1871–1884/5), т. е. мы воспитанники духовной школы в России того периода, когда Россия производила опыты над людьми. Можешь ты понять это? Что из нас выйдет? Лучшее или худшее?» [156]

    «суховатой, формальной киевской академической традиции, так сказать „могилянской складки“» [41; 55] и называл ее «схоластической». Очевидно, что независимо мыслящему человеку в этих стенах бывало тесно, но, как ни критиковал ее молодой студент за сумбур вместо упорядоченности, его жизнь все равно оказалась подчинена альма-матер.

    В 1885 году Афанасий Иванович с успехом закончил Академию. По стопам своего родителя и деда он не пошел и священником не сделался. В этом тоже была примета времени – очень многие ученики духовных училищ отказывались следовать по пастырскому пути. Как относился к выбору старшего сына Иван Авраамиевич, остается только гадать, но, судя по тому, что двое других его сыновей по духовной стезе пошли не сворачивая (братья Афанасия Ивановича с успехом учились в духовных семинариях и академиях и стали священниками: Михаил Иванович служил в Люблинской губернии, а Петр Иванович в русской миссии в Токио), в семье Булгаковых пастырская традиция сохранялась. Да и сам Афанасий Иванович, хотя и не принял сана, все равно свою жизнь связал с Церковью, точнее с церковным образованием и просвещением. В течение двух лет с сентября 1885-го по сентябрь 1887 года он преподавал греческий язык в Новочеркасском духовном училище. Провинциальная холостая жизнь его сильно томила, и позднее он писал своему товарищу о «тягости, которая была связана с употреблением вина и водки в Новочеркасске», и о том, что «бывают дни хандры, но выпьешь с горя и забудешь всю тоску кручину. А кручиниться есть от чего: эх, если бы ты знал да ведал…». Однако духом не падал, продолжал заниматься наукой и представил в январе 1887 года в Совет Киевский духовной академии диссертацию «Очерки истории методизма» на соискание магистерской степени. Тема эта, учитывая географическое положение Академии и ее нацеленность на изучение и критику западных вероисповеданий, была и традиционной, и актуальной, а работа, судя по отзыву, составленному о. Философом Орнатским[2], выполнена на высоком уровне. 27 мая 1887 года 28-летнему соискателю была присуждена степень магистра богословия. 21 августа того же года Синод ее утвердил, а ее обладатель стал доцентом Киевской духовной академии.

    вероисповеданий, где оставался до конца дней, проделав путь от доцента до ординарного профессора. С той поры с Киевом была связана вся его жизнь. «Правда, что у меня в Киеве почти никого знакомых, но тут я по крайней мере всегда могу найти себе дело по душе, прогулку по желанию», – писал он Позднееву еще в ту пору, когда древняя русская столица была для него только мечтой.

    Однако жену себе тридцатилетний попович взял не из города Киева. К 1888 году (или, быть может, несколько раньше) относится его знакомство с уроженкой небольшого, но очень старинного, упоминаемого с 1146 года городка Карачева Орловской губернии[3]–1894) и Анфисы Ивановны Турбиной (1835–1910), с русской Церковью связанных не менее тесно, нежели родители Афанасия Булгакова.

    Михаил Васильевич Покровский родился в семье причетчика церкви села Глодищева Дмитриевского уезда Орловской губернии Василия Андреевича Покровского. Анфиса Ивановна Турбина происходила по отцовской линии из рода карачевских купцов, но по материнской – опять-таки из священнослужителей: ее дед Захарий Яковлевич Попов был протоиереем того самого Казанского кафедрального собора в Карачеве, где впоследствии служил ее муж, священником был и ее прадед по материнской линии Яков Попов.

    детей, причем в обеих семьях – и у Булгаковых, и у Покровских – было по трое дочерей и по шестеро сыновей. И жизненные уклады, ценности, традиции в обеих семьях, скорее всего, во многом были похожими, хотя, судя по всему, Покровские были богаче Булгаковых: купеческий капитал Турбиных давал о себе знать, должность настоятеля кафедрального собора приносила немало средств, и даже три пожара, которые пришлось пережить на своем веку отцу Михаилу, не пустили его семейство по миру. Если об образе жизни семьи Булгаковых мы знаем немного («Отец его был священником при кладбищенской церкви г. Орла, в честь Иоанна Крестителя. Семейство у отца было большое, но сплоченное, и отличалось деловитостью и религиозною настроенностью» [110], – писал протоиерей Павел Тихвинский), то о семье Покровских свидетельствуют очень живые, яркие воспоминания младшей сестры Варвары Михайловны Александры Михайловны Бархатовой (Шурочки, как звали ее в семье):

    «В нашей семье не было неустойчивости и метания, а наоборот годовой круг совершался одним и тем же порядком, установившимся прочно с известными традициями и обычаями <…> мама вся сияла кротостью и счастьем. Я ее никогда не помню озлобленной, кричащей, ругающей кого-нибудь грубо. Она была вечно поглощена хлопотами об обедах, ужинах, белье, квасе… Детей она в общем баловала… Ссор серьезных я не помню никогда, но споры бывали такие, что можно было подумать, что в доме не только ссорятся, а даже дерутся. А по утрам иногда поднималась такая возня и драка подушками, что бедной маме приходилось только руками всплескивать при виде разодранных наволочек и ночных рубашек. И все это неистовство сопровождалось таким искренним здоровым хохотом, полным общего добродушного настроения» [48; 33–34].

    Схожее ощущение выразила в своей дневниковой записи от 8 января 1912 года и старшая дочь Варвары Михайловны Надежда Афанасьевна Булгакова: «„Покровское“ – то дорогое и родное, особый милый отпечаток, который лежит, несомненно, на маминой семье. Безусловно, что-то выдающееся есть во всех Покровских, начиная с бесконечно доброй бабушки Анфисы Ивановны… Какая-то редкая общительность, сердечность, простота, доброта, идейность и несомненная талантливость – вот качества Покровского дома, разветвившегося от Карачева по всем концам России от Москвы до Киева и Варшавы… Любовь к родным преданиям и воспоминаниям детства и связь между всеми родственниками – отпрысками этого дома, сердечная, глубокая связь… Жизнерадостность и свет» [48; 21].

    отход сыновей от церковного служения, то в первую очередь эта трещина прошла через Покровских, вернее, через их старшего сына Василия, которого отец по заведенной традиции готовил к принятию иерейского сана. Вот что вспоминала об этой печальной истории младшая дочь Покровских Александра Михайловна:

    «Я знала, что у меня есть старший брат, но видеть его мне не пришлось. Он был доктором в Тифлисе и приезжал к нам только раз, когда мне было четыре года, и, конечно, у меня не осталось никакого впечатления от него. Позднее я узнала, насколько романтична была его жизнь и сколько он перенес в свой недолгий век.

    Он получил начальное образование в Духовной семинарии, и так как был выдающегося ума, то был гордостью не только семьи, но и семинарии.

    Тем более сильным ударом для всех было, когда он, не окончив семинарию, восемнадцати лет без согласия родителей женился на девушке гораздо старше себя и почти без образования.

    Это чуть не убило отца и мать. Потом он поступил в Петербургскую Военно-медицинскую академию, 22 лет. Так как вследствие женитьбы у него вышла серьезная ссора с отцом, а он был страшно самолюбив, то, хотя нужда была страшная, он не хотел обращаться за помощью к родителям, и первые три года после женитьбы были для него страшно тяжелы. Но за это время его жена успела пройти акушерские курсы. Как вышло примирение с отцом, я не знаю. Через три года родилась у него дочь, и как раз в это время брат заболел психическим расстройством. Его отправили в клинику, и туда уже ездила навещать его сама мама. Болезнь прошла. Он стал работать и потом был послан в командировку в Тифлисский госпиталь. Вот тут, при проезде из Петербурга в Тифлис, он и заезжал к нам, но мне было только четыре года, и я совсем его не помню. В Тифлисе он прожил года четыре. По службе он шел прекрасно, и впереди ему предстояла прекрасная будущность. Но вдруг здоровье его стало разом очень плохо. Врачи посылали в Пятигорск и еще куда-то, но он там только на время поправился, а по возвращении оттуда совсем заплошал и 29 августа 1885 г. умер <…> Отчаяния папы и мамы нельзя вспомнить без ужаса. После брата осталось трое детей: старшая Люба – 7 лет, Вася – 5 и Маруся – 2 лет. Жену брата так потрясла его смерть, что она впала почти в состояние безумия: не узнавала детей, убегала ночью на кладбище и вообще была не спокойна…» [48; 29]

    Но вернемся к судьбе Варвары Михайловны, описанной в воспоминаниях ее младшей сестры: «При моем переходе из 3 в 4-й класс на каникулах приехал к нам из Киева дальний родственник – доцент Киевской академии <…> я заметила, что отношения приезжего знакомого и сестры не такие обыкновенные и простые, что они оба как-то постоянно заняты только друг другом и в прогулках все отстают… сестра как-то растеряна, а вместе с тем и вся сияет… Осенью я видела, что сестра получает письма, кроме своей обычной переписки, потому что всегда волновалась, схватывала письмо и уходила читать к себе в комнату» [48; 36–37].

    Вот одно из таких писем, написанное 18 ноября 1889 года:

    «Дорогая Варвара Михайловна!

    „начнется ординарная прозаическая жизнь; все войдет в обычную колею – забудется“. Так ли это? Я… и теперь еще не забыл ни одного не только выражения, но и малейшего оттенка нашего разговора. Как Вы?

    ».

    И еще раз просьба ответить в постскриптуме:

    «Напишите мне: Вы обещались» –43].

    Это было старомодное ухаживание, роман, который соединял наших не столь далеких предков, где все было регламентировано, освящено традицией, и хотя светское общество от этих традиций отходило, о чем можно судить даже по тогдашней литературе, духовная среда хранила предания старины, приурочивая к церковным праздникам вехи собственной жизни.

    – тридцать, он уже состоявшийся человек, с неплохим заработком, перспективами, прочным намерением создать семью, она – получившая надлежащее образование и семейное воспитание 20-летняя девица с приданым и тем не менее зарабатывающая на хлеб службой в гимназии. Обязанности классной дамы (сначала в Брянской гимназии, а потом в Карачевской прогимназии), которые исполняла Варвара Михайловна, вполне соответствовали складу ее характера. Она была человеком требовательным, душевно очень дисциплинированным, и в этом смысле показательна ее фраза, которую приводит в своих записях сестра Шурочка, оказавшаяся у Варвары в подопечных, но учиться ленившаяся и посему получавшая наставления от нее как своей классной дамы: «Слушай, неужели тебе не будет приятно получить образование и стоять по развитию головой выше карачевских купеческих барышень» [48; 35].

    Сама Варвара, окончившая гимназию с золотой медалью, несомненно была выше многих, причем не только купчих («Состав преподавателей и особенно преподавательниц таков, что иногда придешь и уйдешь не сказавши ни с кем живого слова, и домой возвратишься с отяжелевшею головой» [48; 55, 331]), и здесь мы тоже видим и веяние времени, и приметы семейной атмосферы в доме Покровских. Притом что мать Варвары Михайловны, Анфиса Ивановна Покровская, была женщиной не слишком грамотной, писала простонародным слогом, со множеством ошибок, не ставя знаков препинания, и, очевидно, ни в какой гимназии, равно как ее муж Михаил Васильевич, не обучалась (Елена Андреевна Земская, дочь родной сестры писателя Надежды, предполагает, что она «кончила только начальные классы церковноприходской школы» [48; 331]), своим детям, и сыновьям, и дочерям, Покровские сумели дать замечательное классическое образование. Варвара много лет спустя сделает то же самое для своих детей: «Я не могу дать вам приданое или капитал. Но я могу вам дать единственный капитал, который у вас будет, – это образование» [48; 80].

    – опять-таки важный штрих, характеризующий атмосферу иерейской семьи, куда проникали самые неожиданные влияния), внимательна к своим переживаниям и своему внутреннему миру, требовательна к выражению чувств и охотно сама изливала их на бумаге. Но главное – очень серьезно относилась к своему предназначению быть добродетельной супругой и матерью, была бодра, энергична, уверена в себе и способна не растеряться в трудную минуту. Вот как описывает она, например, свои действия во время приступа астмы у отца: «…на диване сидел Папа в знакомом мне уже виде. К великому моему удивлению, на меня нашло какое-то необыкновенное спокойствие, может быть, потому, что я видела этот припадок и знала, что делать… я с помощью Шуры и прислуги старалась известными средствами, которые употреблял доктор при первом случае, облегчить его, и все это с необыкновенным хладнокровием» [48; 61]. Точно так же не растеряется эта женщина и много лет спустя, когда угроза нависнет над ее семьей, когда она потеряет мужа и останется одна с детьми. «Ее никогда нельзя было увидеть скучающей, хандрящей, просто сидящей без всякого занятия. Это была воплощенная энергия, жизнь и общительность <…> Натянутости я в ней никогда не видела ни с кем в разговоре. Замечательно у ней была жива и остра речь со всеми. И она вся дышала сознанием своих сил и уверенностью в себе» [48; 33], – вспоминала Шурочка.

    Словом, такого жениха и такую невесту при всем богатстве «человеческого материала» в дореволюционной России надо было еще поискать, и с этой точки зрения в жилах Михаила Булгакова текла щедрая и благородная кровь. Но решение соединить свои судьбы доцент Духовной академии и юная классная дама из Карачева приняли не сразу. Была у них своя предыстория.

    Судя по опубликованной Е. А. Земской переписке родителей Михаила Булгакова, Афанасий Иванович был не первым, желавшим взять себе в жены дочь протоиерея Казанской церкви.

    «В своем отношении с людьми я была счастлива, – писала она жениху, – счастлива потому, что видела больше расположения к себе, чем антипатии. Не знаю, стою ли я того, стою ли, или особое покровительство судьбы было тому причиной, но только на мою долю выпадали симпатии других людей. Но я умела ценить эти симпатии, старалась и с своей стороны заплатить расположением. Я никогда не посмеялась, не оскорбила чужого чувства. Были у меня за это время и искания руки моей. Но они не нарушили обычного течения моей жизни; я спокойно отказала им, потому что знала, что не причиню им большого огорчения, а сама с своей стороны не имела желания связать свою жизнь с их» [48; 51].

    «Она всегда пользовалась большим успехом, но сама не особенно-то была способна на увлечения, по крайней мере так можно было судить по ней. Я видела, что у нас постоянно бывает молодежь из мужчин и что большую часть времени проводят с сестрой…» [48; 36]

    В пору знакомства с Афанасием Ивановичем романическая поповна оказалась в ситуации выбора, который дался ей не сразу и нелегко.

    «Этим летом и осенью я выдержала борьбу, – писала она жениху. – От чего происходила эта борьба, рассказывать долго: здесь играли роль и мои отношения к тебе, и мои отношения к другим. При свидании я, может быть, расскажу тебе все, а теперь с тебя довольно будет, что борьба эта уже кончена, и для меня все ясно. Знай и ты, что все мои симпатии принадлежат тебе, мой дорогой, мой милый! Вспоминаются мне сейчас, каким странным чувством начались мои отношения к тебе, чувством почти враждебным, желанием показать, что я знать тебя не хочу» [48; 51].

    Афанасий Иванович в своих письмах о подобных коллизиях и душевных переживаниях ничего не сообщал, но маловероятно, чтобы к тридцати годам он ни разу не влюблялся и не думал жениться раньше, либо его самого как завидного жениха не прочили в мужья своим дочерям заботливые родители в Новочеркасске и Орле. Варвара Михайловна об этом догадывалась. В том же письме, где она пишет об искателях ее руки, следует упоминание и о его сердечных увлечениях: «…был период (осень 1888 г. в особенности), когда ты, если не забыл меня совершенно, так и не помнил или старался не помнить. Причину этому ты ясно не сказал, но я поняла твои намеки так, что причина этому была другая привязанность, – так я поняла тебя? Но только не понимаю я, чего ты хотел в этот период, из-за чего у тебя происходила борьба?..» [48; 51]

    «На святках опять приехал Аф. Ив. и под Новый Год, во время шампанского они были объявлены женихом и невестой» [48; 36–37]), и эти вопросы носили отчасти риторический характер и были призваны утолить девичье любопытство невесты. Но важно в этой любовной истории и то, что ни родители Афанасия Ивановича, ни родители Варвары Михайловны на своих детей не давили, против их желания замуж не выдавали и не женили, уважая свободный выбор и давая им полную свободу, и выбором своих детей не могли не быть довольны.

    «С чувством живой радости встретили они известие, что между нами дело сладилось. Папа и Мама поздравляют тебя и готовы встретить, как свою будущую дочь, сестры и братья – как сестру» [48; 44], – писал жених, подводя черту под прошлым. «Они оба были довольные, сияющие, и в семье особенное носилось праздничное настроение» [48; 37], – вспоминала сестра Александра (которой, впрочем, Афанасий Иванович не особенно понравился, и она от него убегала). Однако душевное состояние жениха не всегда было праздничным. Временами на него нападала хандра, и тогда он делился со своей возлюбленной мыслями о том, что ему уже 31 год, а «что я сделал за это время для себя, для других. Способен ли я вообще что-то сделать, да и нужен ли я? Вот вопросы, которые я не раз задавал себе и на которые никогда не получал удовлетворительного ответа» [48; 45].

    А своему другу Владимиру писал 10 апреля 1890 года: «Мои дела относительно женитьбы клеятся очень плохо, а главное, потому что я не обладаю способностью устраивать свои дела так практично, как их устраивают люди, вкусившие Петербурга. Нет, брат! Верно, не жить мне с своим верхоглядством в этом мире, а лучше бежать куда-нибудь в пустыню: там и я буду счастливее, да и другим не буду мешать быть счастливым» [156].

    Публикатор письма, литературовед Евгений Александрович Яблоков пишет о том, что «эти „удрученные“ строки вряд ли стоит принимать всерьез, поскольку писавший их, судя по всему, уже и сам ходил в женихах» [156]. Про женихов все верно, а вот так легко отмахиваться от горького признания Афанасия Ивановича я бы поостерегся. На душе у будущего профессора было, очевидно, смутно и неспокойно, и тому были свои глубокие психологические причины, имеющие прямое отношение и к главному герою нашего повествования. Тревожило ли Афанасия Ивановича то, как будет принята провинциальная поповна в киевском профессорском обществе, мучило ли его непонятно на чем основанное подозрение, что их переписка кем-то перлюстрируется («…я думаю, опять письмо пропало, потому что захотели поинтересоваться тем, о чем может карачевская барышня переписываться с профессором» [48; 46]), неизвестно. Главное, при чтении писем Булгакова-отца возникает ощущение, что, в отличие от своей жены, которую никакие киевские «пиковые дамы» не пугали («я не собираюсь преклоняться перед их „совершенствами“, ни блистать своими „талантами“» [48; 56], – писала она жениху) и она была готова войти в любое общество с той же непринужденностью и уверенностью, с какой входила в гимназический класс, сам он был психологически не совсем устойчивым, несколько неуравновешенным и мнительным человеком, хоть и умел эти качества скрывать, оставшись в памяти большинства современников образцом сдержанности и спокойствия. Однако его письма невесте свидетельствуют об ином.

    «Тебя может поразить неровность моего настроения, которая так заметно сказывается в моих письмах, – признавался он за несколько месяцев до свадьбы. – Да! Оно очень неровно. Отчего? На этот вопрос ты после получишь ответ. Когда? Я сам не знаю…» [48; 322]

    «Я почему-то так тягощусь одиночеством, что положительно в иные минуты с ума схожу от этого одиночества. Я чувствую потребность говорить с кем-нибудь, мыслить вслух, но так, чтобы мысль твою кто-нибудь слышал, чувствовал и сочувствовал, вот в эти-то минуты и чувствуешь всю тяжесть своего одиночества. Ведь голые стены только вокруг тебя, да равномерный стук часов, наводящий тоску на душу…» [48; 47]

    Тоска, страх одиночества, доходящий до душевного расстройства, мнительность, бессонница – все это было впоследствии его старшему сыну хорошо знакомо. Многое, очень многое унаследовал в своем характере от отца его первенец. Уже стало общим местом писать, что Михаил Афанасьевич Булгаков умер от той же болезни и почти в том же возрасте, что и отец, но их психологическая связь была, очевидно, гораздо глубже чисто медицинских наследственных факторов. Они принадлежали к одному типу личности, только те врожденные черты характера, которые сгладили в Афанасии Ивановиче более чем удачный брак, размеренная семейная жизнь, относительно ровная служба, то есть некий не в чеховском смысле этого слова футляр, а скорее в булгаковском – абажур, бесконечно обострились, углубились в его сыне, на долю которого выпали революции, войны, травля, слава, успех и снова травля и который потому так мечтал этот уют, этот покой, этот абажур над лампой, светившей его отцу, восстановить…

    И, напротив, мать – сильная, любящая, очень мудрая женщина, хранительница этого мира, которой было суждено пережить те же революции и войны и печься о своих детях. Едва ли ее к этим испытаниям намеренно готовили (хотя была она дочерью человека, который, как уже говорилось, трижды за свою жизнь переживал опустошительные пожары и всякий раз поднимался). Варваре Михайловне был всего 21 год, когда со свойственным для этого возраста максимализмом и несвойственной мудростью она сформулировала в одном из писем к будущему мужу свое жизненное кредо:

    «Мне кажется, что если человек сам много дает другим людям, то и в ответ может потребовать себе многого. Был у меня случай в жизни, я говорила тебе мельком, когда я не удовлетворилась тем, что мне давали, когда мне показалось не тем, что я хотела бы, и я решила совсем отказаться, чем удовлетвориться вполовину (то был, по-видимому, отголосок одного из предложений, сделанных Варваре Михайловне, от которого она отказалась ради Афанасия Ивановича. – А. В.). Ты пишешь, что твои убеждения честны и нравственны, такие же, как и мои, как мне кажется, а ведь честность и нравственность для всех одна. Я утешаю себя мыслью, что если будет у нас различие в привычках, в мелочах жизни, то в этом можно будет сделать взаимные уступки, и это тем легче будет сделать, чем больше симпатии будет между нами. Отчего твои взгляды казались всем странны? Неужели ты не находил людей, которые сочувствовали бы тебе?.. Ты пишешь, что иногда говорил себе, что людям нет до тебя никакого дела и тебе они не нужны. Случалось и мне испытать такое настроение, но только настроение. Это бывает тогда, когда не встретишь в людях сочувствия себе, своим стремлениям, тогда, оскорбленный в своих лучших стремлениях, замыкаешься в себе. Но относиться всегда к людям так нельзя…» [48; 62–63]

    «Почему ты считаешь себя пасынком судьбы? Неужели у тебя в самом деле не было радостей в жизни?.. Есть на свете так называемые „неудачники“, которым ничто не удается, так разве ты считаешь себя в числе их?» [48; 65]

    Отчего считал себя неудачником и пасынком судьбы вполне благополучный по внешним меркам доцент Киевской духовной академии и надворный советник, не суть важно, важно то, что это были те самые рассудительные слова и та успокаивающая интонация, какую хотел услышать тридцатилетней мужчина от будущей жены, пусть даже была она его на десять лет моложе. Это было то отношение, та интонация, которые стали основой их семейного счастья, гармонии, благополучия, хотя и не слишком долгого. И я потому останавливаюсь на истории взаимоотношений отца и матери Михаила Афанасьевича, что не такого же ли утешения и поддержки будет искать в дальнейшем в женщинах и сам писатель, внешне сдержанный, уверенный в себе, а внутри надломленный, истерзанный и боящийся одиночества?

    1. По некоторым источникам – 1910.

    2. Известный священник, впоследствии расстрелянный большевиками; причислен к лику святых в 2000 году.