• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • Таглина О.: Михаил Булгаков (ознакомительный фрагмент)
    Страница 3

    Страница: 1 2 3 4

    В «Заметках автобиографического характера», записанных в 1928–1929 годах другом Михаила Афанасьевича филологом П. С. Поповым, есть такие булгаковские строки: «Первый рассказ написал лет семи: «Похождения Светлана». Начинался рассказ так: «Внизу большое поле.», потому что всадник мог видеть поле перед собой. До 5-го класса гимназии не писал, наступил перерыв. Затем стал писать юморески. В революционные годы писал фельетоны. Наиболее выдающийся — «День главного врача», где описывается военная обстановка. Свой роман (речь идет о «Белой гвардии») считаю неудавшимся, хотя выделяю из своих других вещей, так как к замыслу относился очень серьезно. По вопросу предпочтения повествовательной или драматической формы полагаю, что тут нет разницы в смысле выделения одного в противовес другому — обе формы связаны так же, как левая и правая рука пианиста. Потребность слушать музыку для меня очень характерна. Можно сказать, что музыку, хорошую, я обожаю. Способствует творчеству. Очень люблю Вагнера. Предпочитаю симфонический оркестр с трубами. Пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе».

    В 1923–1924 годах Булгаков пишет свое главное произведение того времени — роман «Белая гвардия». Первые две части этого романа были опубликованы в журнале «Россия», а третья не вышла из-за закрытия журнала. Полный текст романа был издан в конце 1920-х годов в Париже.

    Об этом романе сам Булгаков говорит в «Автобиографии»: «Год писал роман «Белая гвардия». Роман этот я люблю больше всех других моих вещей».

    Самым известным из опубликованных произведений Михаила Афанасьевича той поры была повесть «Роковые яйца». Она неоднократно печаталась при жизни автора. В 1925 и 1926 годах ее опубликовал руководимый Н. С. Ангарским сборник «Недра», о чем в своих воспоминаниях пишет Петр Никанорович Зайцев: «В один из сентябрьских дней М. Булгаков зашел в «Недра», и я сообщил ему ответ редколлегии. Наш отказ принять «Белую гвардию» резал его. За это время он похудел. По-прежнему перебивался случайными заработками от журнальчиков Дворца труда на Солянке и сильно нуждался. Он присел за соседним столиком и задумался: что-то чертил машинально на случайно подвернувшемся листке бумаги.

    Вдруг меня осенило. «Михаил Афанасьевич, — обратился я к нему, — нет ли у вас чего-нибудь другого готового, что мы могли бы напечатать в «Недрах»?» Чуть подумав, он ответил: «Есть у меня почти готовая повесть… фантастическая.» Я протянул ему лист чистой бумаги: «Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести. Когда вы ее можете принести?» — «Через неделю или полторы она будет у вас», — ответил он.

    Я оформил его заявление, написав на нем: «Выдать сто рублей», и Булгаков помчался в бухгалтерию Мосполиграфа. Минут через десять-пятнадцать он вернулся с деньгами и крепко пожал мне руку».

    Воспоминания — вещь удивительная, они могут не совпадать у разных людей, описывающих одну и ту же ситуацию. Так, сам Булгаков написал в дневнике: «Сегодня день потратил на то, чтобы получить 100 рублей в «Недрах». Большие затруднения с моей повестью-гротеском «Роковые яйца». Ангарский наметил мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру».

    Повесть «Роковые яйца» — это история о том, как профессор зоологии Владимир Ипатьевич Персиков открыл фантастический луч, ускоряющий рост всего живого, и о том, как это открытие повлияло на мир. «В повести испорчен конец, потому что писал я ее наспех», — отметил в дневнике Булгаков. В первом варианте вылупившиеся из яиц чудовищные змеи должны были достичь Москвы, а в заключении — разрушенная Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого. Максим Горький писал Михаилу Леонидовичу Слонимскому: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он не сделал конец рассказа. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»

    О «Роковых яйцах» написал и критик Виктор Борисович Шкловский, которого Булгаков в «Белой гвардии» вывел в образе «антихриста» Шполянского: «Как пишет Михаил Булгаков? Он берет вещь старого писателя, не изменяя строение и переменяя его тему. Возьмем один из типичных рассказов Михаила Булгакова «Роковые яйца». Как это сделано? Это сделано из Уэллса… Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий «Пищу богов» для малых дел. Успех Михаила Булгакова — успех вовремя приведенной цитаты».

    Заметим, что вовремя приведенная цитата ненаказуема, а в «Роковых яйцах» есть много замечательных страниц, смешных и страшных эпизодов, социальных сопоставлений и пророчеств.

    Булгаков неоднократно читал на публике эту повесть. Он писал в дневнике: «Вечером у Никитиной читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда невыпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература. Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги «в места не столь отдаленные»».

    В начале 1925 года была написана повесть «Собачье сердце», не разрешенная к печати и увидевшая свет лишь спустя несколько десятилетий. Но текст этой повести досконально изучили сотрудники НКВД практически сразу же после ее написания.

    Один из доносов на Булгакова был послан после февраля 1926 года. В нем излагались мысли, высказанные Булгаковым на одном из литературных диспутов: «Пора перестать большевикам смотреть на литературу с утилитарной точки зрения. Надо дать возможность писателю писать просто о человеке, а не о политике».

    Именно этот донос стал причиной обыска в квартире писателя в мае 1926 года. Любовь Евгеньевна была свидетельницей этому. Вот как описан этот визит в ее воспоминаниях: «…в один непрекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привел!»

    На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход «гостей», и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен придти».

    Еще не пришли те времена, когда обыски стали проводить более кардинальными методами и с обыскиваемыми уже не церемонились. В том случае «гости» согласились подождать.

    «Все прошли в комнату и сели, — продолжает свой рассказ Любовь Евгеньевна. — Арендатор развалясь на кресле, в центре. Личность это была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой. Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.

    — А вы не слыхали анекдота, — начал арендатор. («Пронеси, господи!» — подумала я).

    — Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: «Не знаете ли вы, где тут Госстрах?».

    — Госстрах не знаю, а госужас вот.»

    Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание — и вдруг знакомый стук.

    Я бросилась открывать и сказала шепотом М. А.:

    — Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

    Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.

    И тут случилось неожиданное. М. А. сказал:

    — Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)

    И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:

    — А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы?

    Ему никто не ответил. Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали».

    Повести «Собачье сердце» не повезло во многих смыслах: она поздно пришла к читателю, ее понимали весьма односторонне и в сталинские времена, когда она была запрещена, и позже, когда уже была напечатана с разрешения властей.

    Следивший за творчеством Булгакова В. В. Вересаев писал М. А. Волошину в апреле 1925 года: «…цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь «Собачье сердце», и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски. Пишет грошовые фельетоны в какой-то «Гудок» и, как выражается, обворовывает сам себя».

    «Собачье сердце» передали для прочтения Л. Б. Каменеву с надеждой, что он сможет поспособствовать его опубликованию. Но Каменев, ознакомившись с повестью, ответил: «Это острый памфлет на современность, печатать ни в коем случае нельзя».

    Известно, что Булгаков читал повесть перед публикой, и в сводке Секретного отдела ОГПУ даже сохранился донос одного из слушателей такой авторской читки: «Был 7 марта 1925 г. на очередном литературном «субботнике» у Е. Ф. Никитиной (Газетный, 3, кв. 7, т. 2–14–16). Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается «очеловечение» последней».

    Дальше в доносе описывается содержание повести, весьма близкое к тексту, автор доноса считает, что «вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах» и «такие вещи, прочитанные в самом блестящем московском литературном кружке, намного опаснее бесполезно-безвредных выступлений литераторов 101-го сорта на заседаниях «Всероссийского Союза Поэтов»».

    Доносчик безошибочно выбрал из повести те места, на которые и современный читатель обращает внимание. А какая память! Цитирует почти дословно, будто текст повести стоит у него перед глазами.

    Булгаков был потрясен самим фактом обыска. Мысль о том, что его интимные, не известные даже близким людям записи читаются посторонними, ранила его как человека скрытного. Опасным было и то, что в дневнике он откровенно писал о своих взглядах на текущие события, на положение в стране. С этого момента начался новый этап его отношений с властью.

    Булгаков пишет заявление в ОГПУ: «При обыске, произведенном у меня представителями ОГПУ 7 мая 1926 г. (ордер 2287, дело 45), у меня были изъяты с соответствующим занесением в протокол — повесть моя «Собачье сердце» в 2 экземплярах на пишущей машинке и 3 тетради, написанные мною от руки, черновых мемуаров моих под заглавием «Мой дневник». Ввиду того, что «Сердце» и «Дневник» необходимы мне в срочном порядке для дальнейших моих литературных работ, а «Дневник», кроме того, является для меня очень ценным интимным материалом, прошу о возвращении мне их».

    Не получив ответа, он обратился с такой же просьбой к Рыкову. Ответа снова не последовало.

    Вступая в переписку с соответствующими органами, Булгаков серьезно рисковал: ведь он имел в своей биографии множество «политических минусов» — сомнительное происхождение, службу у белых, контрреволюционные сочинения и родственников за границей.

    В сентябре 1926 года Михаила Афанасьевича доставили на допрос в ГПУ. По поводу своей партийности и политических убеждений он ответил: «Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я мог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу массу недостатков в современном быту и, благодаря складу моего ума, отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях».

    «На территории белых я находился с августа 1919 г. по февраль 1920 г. Мои симпатии были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением. В момент прихода Красной армии я находился во Владикавказе, будучи болен возвратным тифом. По выздоровлении стал работать с Соввластью, заведывая Лито Наробраза. Ни одной крупной вещи до приезда в Москву нигде не напечатал. По приезде в Москву поступил в Лито Главполитпросвета в качестве секретаря. Одновременно с этим начинал репортаж в московской прессе, в частности, в «Правде». Первое крупное произведение было напечатано в альманахе «Недра» под заглавием «Дьяволиада», печатал постоянно и регулярно фельетоны в газете «Гудок», печатал мелкие рассказы в разных журналах. Затем написал роман «Белая гвардия», затем «Роковые яйца», напечатанные в «Недрах» и в сборнике рассказов. В 1925 г. написал повесть «Собачье сердце», нигде не печатавшееся. Ранее этого периода написал повесть «Записки на манжетах».

    «Повесть о собачьем сердце» не напечатана по цензурным соображениям. Считаю, что произведение «Повесть о собачьем сердце» вышло гораздо более злободневным, чем я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны…»

    В материалах допроса есть текст, написанный рукой самого Булгакова: «На крестьянские темы я писать не могу потому, что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать. Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало, и вот по какой причине: я занят, я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги.

    Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции Советской страны. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги.

    Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу! Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я — сатирик)».

    Тогда, в 1926 году, от расправы писателя спасла его первая московская и самая известная из всех его пьес — «Дни Турбиных».

    Имя Булгакова появилось на театральной афише МХАТа.

    История становления Михаила Афанасьевича как драматурга и его театральная жизнь отразились в «Театральном романе». На его страницах Булгаков приоткрывает завесу над таинством, которое приводит к созданию пьесы: «Вьюга разбудила меня однажды. Вьюжный был март и бушевал, хотя и шел уже к концу. И опять, как тогда, я проснулся в слезах! Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и еще какой-то поверженный на снегу.

    Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать с ними?

    Первое время я просто беседовал с ними, и все-таки книжку романа мне пришлось извлечь из ящика. Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более того, что картинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые фигурки, что описаны в романе. Ах, какая это была увлекательная игра, и не раз я жалел, что кошки уже нет на свете и некому показать, как на странице в маленькой комнатке шевелятся люди. Я уверен, что зверь вытянул бы лапу и стал бы скрести страницу. Воображаю, какое любопытство горело бы в кошачьем глазу, как лапа царапала бы буквы!

    С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчетливо слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-нибудь я сказал бы об этом, надо полагать, мне посоветовали бы обратиться к врачу. Сказали бы, что играют внизу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно играют. Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей. Но этого мало. Когда затихает дом, и внизу ровно ни на чем не играют, я слышу, как сквозь вьюгу прорывается и тоскливая и злобная гармоника, а к гармонике присоединяются и сердитые и печальные голоса и ноют, ноют. О нет, это не под полом! Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах наступает зимняя ночь над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в папахах. И вижу я острые шашки, и слышу я душу терзающий свист.

    Вон бежит, задыхаясь, человечек. Сквозь табачный дым я слежу за ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло сзади человека, выстрел, он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его спереди ударили в сердце. Он неподвижно лежит, и от головы растекается черная лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой грустные, красноватые огоньки в селении.

    Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в страницу. А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли уже более никуда? И ночью однажды я решил эту волшебную камеру описать. Как же ее описать?

    А очень просто. Что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует. Вот: картинка загорается, картинка расцвечивается. Она мне нравится? Чрезвычайно. Стало быть, я и пишу: картинка первая. Я вижу вечер, горит лампа. Бахрома абажура. Ноты на рояле раскрыты. Играют «Фауста». Вдруг «Фауст» смолкает, но начинает играть гитара. Кто играет? Вон он выходит из дверей с гитарой в руке. Слышу — напевает. Пишу — напевает.

    Да это, оказывается, прелестная игра! Не надо ходить на вечеринки, ни в театр ходить не нужно.

    Ночи три я провозился, играя с первой картинкой, и к концу этой ночи я понял, что сочиняю пьесу».

    Так родился театр Булгакова: текст вдруг, неожиданно, приобрел объем и звук, скрытое в нем движение жизни стало явным. Прелестная игра.

    В начале апреля 1925 года писатель получил записку от молодого режиссера МХАТа Бориса Ильича Вершилова, в которой говорилось: «Глубокоуважаемый Михаил Афанасьевич! Крайне хотел бы с Вами познакомиться и поговорить о ряде дел, интересующих меня и могущих быть любопытными и Вам». В мае 1925 года Вершилов вновь напомнил о себе: «Как обстоят дела с пьесой, с «Белой гвардией»? Я до сих пор нахожусь под обаянием Вашего романа. Жажду работать Ваши вещи. По моим расчетам, первый акт «нашей» пьесы уже закончен».

    Так сложилось, что именно Вершилов, который в дальнейшем никакого отношения к постановке пьесы не имел, первым поспособствовал приглашению Булгакова во МХАТ.

    Заведующий литературной частью театра П. Марков вспоминал: «МХАТ узнал Булгакова в 1925 году. Уже первая встреча с ним оставила впечатление необыкновенное — острого, оригинального и в тоже время предельно глубокого человека. Его роман «Белая гвардия» появился в одном из толстых журналов, и театр задумался над возможностью сделать из романа пьесу. Булгаков охотно принял предложение театра.»

    Требования театра к пьесе были иными, чем у писателя. Ему пришлось создавать все заново. В «Театральном романе» отражен тот период, когда текст упорно не желал превращаться в тот мир, который соответствовал театру: «Я не помню, чем кончился май. Стерся в памяти и июнь, но помню июль. Настала необыкновенная жара. Я сидел голый, завернувшись в простыню, и сочинял пьесу. Чем дальше, тем труднее она становилась. Коробочка моя давно уже не звучала, роман потух и лежал мертвый, как будто и нелюбимый. Цветные фигурки не шевелились на столе, никто не приходил на помощь. Перед глазами теперь вставала коробка Учебной сцены. Герои разрослись и вошли в нее складно и очень бодро, но, по-видимому, им так понравилось на ней рядом с золотым конем, что уходить они никуда не собирались, и события развивались, а конца им не виделось. Потом жара упала, стеклянный кувшин, из которого я пил кипяченую воду, опустел, на дне плавала муха. Пошел дождь, настал август. Тут я получил письмо от Миши Панина. Он спрашивал о пьесе».

    «Белая гвардия», и в ней действовали Турбины, Малышев, Най-Турс, Василиса с Вандой, петлюровцы, киевские обыватели.

    Работа шла непросто: «В пьесе моей было тринадцать картин. Сидя у себя в комнатушке, я держал перед собою старенькие серебряные часы и вслух сам себе читал пьесу, очевидно, очень изумляя соседа за стенкой. По прочтении каждой картины я отмечал на бумажке. Когда дочитал, вышло, что чтение занимает три часа. Тут я сообразил, что во время спектакля бывают антракты, во время которых публика уходит в буфет. Прибавив время на антракты, я понял, что пьесу мою в один вечер сыграть нельзя. Ночные мучения, связанные с этим вопросом, привели к тому, что я вычеркнул одну картину. Это сократило спектакль на двадцать минут, но положения не спасло. Я вспомнил, что помимо антрактов бывают и паузы. Так, например, стоит актриса и, плача, поправляет в вазе букет. Говорить она ничего не говорит, а время-то уходит. Стало быть, бормотать текст у себя дома — одно, а произносить его со сцены — совершенно иное дело.

    Надо было еще что-то выбрасывать из пьесы, а что — неизвестно. Все мне казалось важным, а кроме того, стоило наметить что-нибудь к изгнанию, как все с трудом построенное здание начинало сыпаться, и мне снилось, что падают карнизы и обваливаются балконы, и были эти сны вещие.

    Тогда я изгнал одно действующее лицо вон, отчего одна картина как-то скособочилась, потом совсем вылетела, и стало одиннадцать картин.

    Дальше, как я ни ломал голову, как ни курил, ничего сократить не мог. У меня каждый день болел левый висок. Поняв, что дальше ничего не выйдет, решил дело предоставить его естественному течению».

    Премьера «Дней Турбиных» состоялась 5 октября 1926 года. Постановка пьесы стала совместной победой театра и драматурга.

    По воспоминаниям тех, кто бывал на первых спектаклях, атмосфера в зале была невероятной, исключительной, «все были словно околдованными». Прямо во время представления случались обмороки. Совсем недавно закончившаяся гражданская война коснулась каждого. У многих сидящих в зале были мужья-офицеры, братья и отцы, погибшие, пропавшие без вести, уехавшие и навсегда расставшиеся с близкими.

    Зрители буквально жили вместе с героями пьесы. Однажды в сцене, когда Елена с Лариосиком оставались одни и на стук в дверь Лариосик говорил: «Постойте, постойте, не открывайте, надо спросить, кто там», из зала раздался женский голос: «Не бойтесь, открывайте, это свои!» — преград между актерами и залом не существовало.

    Зал не дыша слушал пронзительный монолог Алексея Турбина, обращенный к обманутым юнкерам: «Они вас заставят драться с собственным народом. А когда он вам расколет головы, они убегут за границу. Я знаю, что в Ростове то же самое, что и в Киеве. Там дивизионы без снарядов, там юнкера без сапог, а офицеры сидят в кофейнях. Слушайте меня, друзья мои! Мне, боевому офицеру, поручили вас толкнуть в драку. Было бы за что! Но не за что. Я публично заявляю, что я вас не поведу и не пущу! Я вам говорю: белому движению на Украине конец. Ему конец в Ростове-на-Дону, всюду! Народ не с нами. Он против нас. Значит, кончено! Гроб! Крышка! И вот я, кадровый офицер Алексей Турбин, вынесший войну с германцами, чему свидетелями капитаны Студзинский и Мышлаевский, я на свою совесть и ответственность принимаю все, все принимаю, предупреждаю и, любя вас, посылаю домой!» А когда Николка в ответ на яростное требование Мышлаевского: «Николка, говори. Мы его найдем. Найдем. Говори начистоту.» отвечал тихо: «Убили командира…» — зрители не сдерживали слез.

    В то же время пьеса «Дни Турбиных» была пронизана тем мягким жизненным юмором, который спасает людей и в самые тяжелые времена. Трудно удержаться от улыбки в чудной сцене, когда Лариосик разбивает с таким трудом добытую им же бутылку водки.

    «Лариосик.  Но тем не менее я водочки достал! Единственный раз в жизни мне повезло! Думал, ни за что не достану. Такой уж я человек! Погода была великолепная, когда я выходил. Небо ясно, звезды блещут, пушки не стреляют. Все обстоит в природе благополучно. Но стоит мне показаться на улице — обязательно пойдет снег. И действительно, вышел — и мокрый снег лепит в самое лицо. Но бутылочку достал!.. Пусть знает Мышлаевский, на что я способен. Два раза упал, затылком трахнулся, но бутылку держал в руках.

    Голос Шервинского.  «Ты любовь благословляешь…»

    Николка.  Смотри, видишь?.. Потрясающая новость! Елена расходится с мужем. Она за Шервинского выйдет.

    Лариосик  (роняет бутылку). Уже?

    Николка.  Э, Лариосик, э-э!.. Что ты, Ларион, что ты?.. А-а… понимаю! Тоже врезался?

    Лариосик.  «врезался», неуместны. Понял? Она золотая!

    Николка.  Рыжая она, Ларион, рыжая. Прямо несчастье. Оттого всем и нравится, что рыжая. Как кто увидит, сейчас букеты начинает таскать. Так что у нас все время в квартире букеты, как веники, стояли. А Тальберг злился. Ну, ты осколки собирай, а то сейчас Мышлаевский явится, он тебя убьет.

    Лариосик.  Ты ему не говори. (Собирает осколки.)

    Звонок. Лариосик впускает Мышлаевского и Студзинского. Оба в штатском.

    Мышлаевский.  Красные разбили Петлюру! Войска Петлюры город оставляют!

    Студзинский.  Да-да! Красные уже в Слободке. Через полчаса будут здесь.

    Мышлаевский.  Завтра, таким образом, здесь получится советская республика. Позвольте, водкой пахнет! Кто пил водку раньше времени? Сознавайтесь. Что ж это делается в этом богоспасаемом доме?!. Вы водкой полы моете?!. Я знаю, чья это работа! Что ты все бьешь?! Что ты все бьешь! Это в полном смысле слова золотые руки! К чему ни притронется — бац, осколки! Ну если уж у тебя такой зуд — бей сервизы!»

    Как прекрасен в своем гневе Мышлаевский: «Что ж это делается в этом богоспасаемом доме?!. Вы водкой полы моете?!..», как разделяют его негодование буквально все мужчины, сидящие в зале!

    К финалу пьесы зрители просто подхватывали текст — реплику Мышлаевского могли подать из зала: «Ларион! Скажи нам речь!»

    И Лариосик отвечал: «Что ж, если обществу угодно, я скажу. Только прошу извинить: ведь я не готовился…»

    Зрители долго не отпускали актеров, продолжая аплодировать этому чуду единства душ, чуду понимания.

    В октябре «Дни Турбиных» прошли 13 раз, в ноябре и декабре — по 14 раз в месяц. А 28 октября 1926 года в Театре им. Вахтангова состоялась премьера другой пьесы Булгакова — «Зойкина квартира».

    Новый, 1927 год приносит Булгакову невероятную литературную и театральную известность. Он — автор двух пьес, с аншлагами идущих на сценах знаменитых московских театров. Им восторгаются, ему завидуют.

    Но судьба Михаила Афанасьевича теперь определялась не литературными критиками, а первым лицом страны. Все запреты, касающиеся литературы и театра, проходили через политбюро.

    Булгакова запретят печатать в конце 1927 года, а все пьесы будут сняты с репертуара в марте 1929-го, в том числе и самый посещаемый Сталиным мхатовский спектакль «Дни Турбиных». Сталин смотрел этот спектакль пятнадцать раз! Он говорил Максиму Горькому: «…Вот Булгаков… здорово берет! Против шерсти берет! Это мне нравится!» Похоже, Сталин чувствовал, что Булгаков на голову выше всех литераторов, пишущих для театра, и даже пытался защищать писателя от активных нападок критиков. Об этом говорят стенограммы дискуссий с участием Сталина.

    «Сталин: «А я вам скажу, я с точки зрения зрителя скажу. Возьмите «Дни Турбиных». Общий осадок впечатления у зрителя остается какой (несмотря на отрицательные стороны, в чем они состоят, тоже скажу), общий осадок впечатления остается какой, когда зритель уходит из театра? Это впечатление несокрушимой силы большевиков. Даже такие люди, крепкие, стойкие, по-своему честные, в кавычках, должны признать, в конце концов, что ничего с этими большевиками не поделаешь.

    «Дни Турбиных» — это величайшая демонстрация в пользу всесокрушающей силы большевизма. Рабочие ходят смотреть эту пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской. Там есть отрицательные черты, в этой пьесе. Эти Турбины, по-своему честные люди, даны как отдельные, оторванные от своей среды индивиды. Но Булгаков не хочет обрисовать того, что хотя они, может быть, честные по-своему люди, но сидят на чужой шее, за что их и гонят.

    У того же Булгакова есть пьеса «Бег». В этой пьесе дан тип одной женщины — Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и прочее, и никак нельзя понять, за что же их, собственно, гонят большевики, ведь и Серафима, и этот приват-доцент — оба они беженцы, по-своему честные, неподкупные люди, но Булгаков, на то он и Булгаков, не изобразил того, что эти по-своему честные, неподкупные люди сидят на чужой шее. Их вышибают из страны потому, что народ не хочет, чтобы такие люди сидели у него на шее. Вот подоплека того, почему таких по-своему честных людей из нашей страны вышибают. Булгаков умышленно или неумышленно этого не изображает.

    Но даже у таких людей можно взять кое-что полезное. Я говорю в данном случае о пьесе «Дни Турбинных»».

    Итак, Сталин отметил, что «…пьеса не так плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда», что «Дни Турбиных» есть «демонстрация всесокрушающей силы большевизма, если даже такие, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа».

    Но участвующие в дискуссии противники Булгакова настаивали на том, что пьесу надо снять. На что Сталин отвечал: «Насчет «Дней Турбиных» — я ведь сказал, что это антисоветская штука, и Булгаков не наш… Но что же, несмотря на то, что это штука антисоветская, из этой штуки можно вынести? Это всесокрушающая сила коммунизма. Там изображены русские люди — Турбины и остатки из их группы, все они присоединяются к Красной армии как к русской армии. Это тоже верно. (Голос с места: «С надеждой на перерождение».) Может быть, но вы должны признать, что и Турбин сам, и остатки его группы говорят: «Народ против нас, руководители наши продались. Ничего не остается, как покориться». Нет другой силы. Это тоже нужно признать. Я против того, чтобы огульно отрицать все в «Днях Турбиных», чтобы говорить об этой пьесе как о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что она в основном все же плюсов дает больше, чем минусов. Вот что пишет товарищ Петренко: «Дни Турбиных». (цитата в стенограмме не приведена). Вы чего хотите, собственно?»

    Петренко отвечает: «Мы хотим, чтобы наше проникновение в Москву имело бы своим результатом снятие этой пьесы». А голос с места добавляет: «Это единодушное мнение».

    Какая необычная ситуация, — со Сталиным фактически не соглашаются и требуют (!) от него принятия более кардинальных мер по отношению к пьесе Булгакова, чем те, которые он сам предполагает.

    Сталин понимал, что пьеса «Дни Турбиных» — это истинное искусство, в отличие от других пьес, написанных на потребу и к искусству отношения не имеющих. «Почему такие пьесы («Дни Турбиных») ставятся? Потому что своих настоящих пьес мало или вовсе нет», — заключает он. Нет пьес, полностью удовлетворяющих Сталина, потому что он хочет, чтобы они имели отношение к искусству, но и одновременно служили достижению поставленной им политической цели. А это даже теоретически невозможно!

    Вероятно, лично он не хотел, чтобы спектакль «Дни Турбиных» закрыли, но его решения никогда не опирались на собственные чувства или эмоции. Сталин всегда делал точные политические выводы, исключавшие хотя бы что-либо личное. В данном случае он взвесил все «за» и «против», и «против» оказалось больше. Возможно, именно на тот голос из зала, который заверял, что «Дни Турбиных» надо снять, и это «единодушное мнение».

    Исследователи творчества Булгакова в его архиве обнаружили несколько списков гонителей писателя, составленных им самим. Один из списков назван «Список врагов М. Булгакова по «Турбиным»». В нем 30 фамилий. Более полный перечень (не только по «Турбиным») включает 57 фамилий. На его полях рукой Е. С. Булгаковой написано: «Авторы ругательных статей о Мише». Третий список (без заголовка) насчитывает 45 фамилий. Так что вождь принимал решения не в одиночку.

    Несмотря на то что «Дни Турбиных» выдержали тысячу постановок на МХАТовской сцене при неизменном аншлаге, критика с самого начала громила «белогвардейский» спектакль.

    28 марта 1930 года Булгаков пишет письмо Правительству СССР. Это удивительный документ своей эпохи, в котором отразилось и время, и характер Булгакова. В нем говорится: «После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет. Сочинить «коммунистическую пьесу» (в кавычках я привожу цитаты), а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик. Цель: спастись от гонений, нищеты и неизбежной гибели в финале.

    Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет. Попыток же сочинить коммунистическую пьесу я даже не производил, зная заведомо, что такая пьеса у меня не выйдет.

    Созревшее во мне желание прекратить мои писательские мучения заставляет меня обратиться к Правительству СССР с письмом правдивым.

    Произведя анализ моих альбомов вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных было 3, враждебно-ругательных — 298.

    Мыслим ли я в СССР?

    Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо «достижением».

    Погибли не только мои прошлые произведения, но и настоящие, и все будущие. И лично я, своими руками бросил в печку черновик романа о дьяволе, черновик комедии и начало второго романа «Театр».

    Все мои вещи безнадежны.

    Я ПРОШУ ПРАВИТЕЛЬСТВО СССР ПРИКАЗАТЬ МНЕ В СРОЧНОМ ПОРЯДКЕ ПОКИНУТЬ ПРЕДЕЛЫ СССР В СОПРОВОЖДЕНИИ МОЕЙ ЖЕНЫ ЛЮБОВИ ЕВГЕНЬЕВНЫ БУЛГАКОВОЙ.

    штатного режиссера.

    Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены. Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель».

    После этого письма в доме Булгакова раздался звонок, ставший настоящей легендой.

    Любовь Евгеньевна навсегда запомнила тот день, когда Булгакову позвонил Сталин: «Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала Михаила Афанасьевича, а сама занялась домашними делами. Михаил Афанасьевич взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул «Любаша!», что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники).

    «Сталин получил, Сталин прочел…». Он предложил Булгакову: «Может быть, вы хотите уехать за границу?» (Незадолго перед этим по просьбе Горького был выпущен за границу писатель Евгений Замятин с женой). Но Михаил Афанасьевич предпочел остаться в Союзе».

    Сохранилось несколько воспоминаний современников о содержании телефонного разговора Сталина с Булгаковым. Вот как он выглядит в записи из дневника Елены Булгаковой:

    «— Михаил Афанасьевич Булгаков?

    — Да, да.

    — Сейчас с Вами товарищ Сталин будет говорить.

    — Что? Сталин? Сталин?

    И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом.

    — Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков.

    — Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

    — Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда — вас отпустить за границу? Что — мы вам очень надоели?

    — что растерялся и не сразу ответил:

    — Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

    — Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

    — Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.

    — А вы подайте заявление туда. Мне, кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.

    — Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.

    — Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».

    ЦК ВКП(б) Смирнову 30.07.1929 г.: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом.»

    Смирнов в свою очередь написал Молотову: «…Считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление — практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т. Свидерского, можно… (нужно дать) АППО ЦК указания о необходимости поработать над привлечением его на нашу сторону… а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться. Нельзя пройти мимо неправильных действий ОГПУ по части отобрания у Булгакова его дневников. Надо предложить ОГПУ дневники вернуть».

    На Булгакова звонок Сталина произвел необыкновенное впечатление. Елена Булгакова вспоминает: «18 апреля часов в 6–7 вечера он (Булгаков) прибежал, взволнованный, в нашу с Шиловским квартиру и рассказал о телефонном звонке Сталина. В письме Сталину от 30 мая 1931 года Михаил Афанасьевич пишет: «Ваш разговор по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти».

    Вот письмо от 5 мая 1930 года, написанное приблизительно через две недели после телефонного разговора: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется. Уважающий Вас Михаил Булгаков».

    Он обращается лично к вождю и по личному делу! Мало того, не по почте, а через секретаря Сталина Товстуху, которому пишет: «…Убедительно прошу… это письмо передать И. В. Сталину. Не откажите уведомить меня о получении Вами этого письма. 5.05.30».

    Письменного ответа не последовало, но через несколько дней Булгаков был зачислен в штат МХАТа. Сталин выполнил обещание, связанное с работой, однако не собирался одаривать писателя личной встречей.

    Следующее письмо Булгакова, которое он собирался написать в начале 1931 года, так и не было отправлено. Сохранился лишь его набросок — всего несколько строк: «Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем…»

    Следующее письмо от 30 мая 1931 года написано полностью. Оно было необычным и по форме, и по содержанию. В начале письма — большая цитата из Гоголя о значении для писателя поездок «в чужие края»: «…Мне всегда казалось, что… для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее… я как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».

    Фактически Булгаков просит о заграничном отпуске. Но рядом с просьбой в письме есть и такие строки: «На широком поле российской словесности в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком. Несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать. Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие. Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий.»

    Булгаков описывает, какую работу он проделал как режиссер и сценарист за последний год, и вновь обращается с просьбой о заграничном отпуске, объясняет его необходимость: «…Внушили мне, что с того самого момента, как я написал и выпустил первую строчку, и до конца моей жизни я никогда не увижу других стран. Мне закрыт горизонт, у меня отнята высшая писательская школа… привита психология заключенного. Как вспою мою страну? Я взвесил всё. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться.

    По общему мнению всех, кто серьезно заинтересовался моей работой, я не возможен ни на какой другой земле, кроме своей. Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух. Заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам».

    — молчание.

    Жена Булгакова Любовь Евгеньевна вспоминала, как «постепенно распухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое к ним отношение со стороны Михаила Афанасьевича, а попутно истощалась и нервная система писателя: он стал раздражительней, подозрительней, стал плохо спать. В таком состоянии в марте 1930 года Булгаков уничтожил первую редакцию будущего романа «Мастер и Маргарита».

    Но рубеж 1929 года и начала 1930-х годов был насыщен для Булгакова драматическими событиями не только творческого характера. Назревали новые серьезные перемены в его личной жизни. Л. Е. Белозерская так пишет об этом в своих мемуарах: «По мере того, как росла популярность Михаила Афанасьевича как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин, многие из которых… проявляли уж чересчур большую настойчивость…»

    28 февраля 1929 года, как вспоминала Любовь Евгеньевна, у Михаила Афанасьевича произошло знакомство с будущей третьей женой: «…Мы поехали как-то в гости к его старым знакомым, мужу и жене Моисеенко (жили они в доме Нирензее в Гнездниковском переулке). За столом сидела хорошо причесанная дама — Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме».

    Любовь Евгеньевна не любила говорить о своем разрыве с Булгаковым и его третьей женитьбе. Мемуары «О, мед воспоминаний» она заканчивает так: «Не буду рассказывать о тяжелом для нас обоих времени расставания. В знак этого события ставлю черный крест, как написано в заключительных строках пьесы «Мольер»».

    на Поварской улице. Дом порой заполняли мужчины в промасленных куртках, жокеи с ипподрома, шло живое обсуждение скачек. Словом, Любовь Евгеньевна жила своей счастливой и интересной жизнью!

    Елена Сергеевна Шиловская, бывавшая в этот период в доме Булгакова, впоследствии вспоминала: «Однажды он сказал ей: — Люба, так невозможно, ведь я работаю! — И она ответила беспечно: — Ничего, ты не Достоевский! — Быть может, это был самый тяжелый камень, брошенный в него. Он побледнел, когда рассказывал об этом. Он никогда не мог простить этого Любе…»

    С Шиловской все было иначе. Елена Сергеевна так описала первую встречу с Булгаковым: «Сидели мы рядом, у меня развязались какие-то завязочки на рукаве… я сказала, чтобы он завязал. И он потом уверял всегда, что тут и было колдовство, тут-то я его и привязала на всю жизнь».

    талант, остававшейся с ним до последних его дней.

    Известно, что Булгаков старался сделать все возможное, чтобы разрыв отношений с Любовью Евгеньевной не отразился на ней слишком болезненно. Он помогал ей материально, часто навещал. Новая жена писателя, Елена Сергеевна, также стремилась сохранить с ней дружеские отношения.

    «Мольер» с посвящением уже бывшей жене, и этот поступок еще раз подтверждает, что он хотел сохранить с ней по возможности дружественные отношения.

    Жизнь с писателем многому научила Любовь Евгеньевну. Фактически она была его секретарем: писала под его диктовку деловые письма, записывала произведения, помогала готовить к печати фельетоны (один из них даже имеет подпись «Любовь Булгакова»), переводила материалы к «Мольеру», инсценировке «Война и мир».

    Знание европейских языков и большая культура позволили ей работать во многих московских газетах и издательствах — «Техническая энциклопедия», «Академия», «Гослитиздат». Она готовила к печати книги разных авторов, выходящие в серии ЖЗЛ: «Наполеон», «Адмирал Нахимов», «Кромвель», «Коперник», «Байрон», «Талейран», была научным редактором в издательстве «Большая Советская Энциклопедия», редактором в «Литературной газете», сотрудничала с журналом «Огонек».

    В 1928–1930 годы Белозерская была корректором-редактором собрания сочинений В. В. Вересаева, а с 1936 года — литературным секретарем историка-академика Е. В. Тарле.

    Любовь Евгеньевна прожила долгую и плодотворную жизнь. Она умерла 27 января 1987 года в Москве и похоронена на Ваганьковском кладбище рядом со своими родственниками.

    «Мастер и Маргарита» образ главной героини, чтобы несколько сократить перевес мужских персонажей в этом произведении, и была одним из возможных прототипов Маргариты в ранних редакциях этого романа.

    Но с октября 1932 года главной в судьбе Булгакова становится другая женщина. Он называл ее королевой. Только двух женщин в своей жизни Михаил Афанасьевич называл так: свою мать и позже — третью жену, Елену Сергеевну Булгакову.

    Она родилась 21 октября (2 ноября) 1893 года в Риге, ее отец — Сергей Маркович Нюренберг, был сначала учителем, а позднее — податным инспектором, одновременно сотрудничая в рижских газетах.

    Род Нюренбергов в России ведет свое происхождение от немца-ювелира Нюренберга, приехавшего в Житомир в 1768 году в числе немецких переселенцев, приглашенных Екатериной II. В XIX веке многие представители этого рода переселились в Прибалтику и в значительной мере обрусели.

    В 1911 году Елена Сергеевна окончила гимназию в Риге, а в 1915 году вместе с родителями переехала в Москву. Она писала в своей автобиографии: «Я научилась печатать на машинке и стала помогать отцу в его домашней канцелярии, стала печатать его труды по налоговым вопросам».

    жену у адъютанта. Новый муж Елены Сергеевны был молод, красив, интеллигентен, по происхождению принадлежал к русскому дворянству, что не помешало ему продвигаться по службе в Красной армии. Он имел звание, примерно равное генеральскому. (Позже, когда в СССР были введены новые звания, Шиловский сразу же стал генерал-лейтенантом.)

    Жили Шиловские в прекрасной квартире в тихом Ржевском переулке в центре Москвы, близ Арбата. В 1921 году у них родился сын Евгений, а в 1926 году — Сергей.

    Спокойная и обеспеченная жизнь могла бы радовать любую обычную женщину, но Елена Сергеевна обычной женщиной не была. В октябре 1923 года она писала своей сестре Ольге: «Ты знаешь, как я люблю Женей моих, что для меня значит мой малыш, но все-таки я чувствую, что такая тихая, семейная жизнь не совсем по мне. Или вернее так, иногда на меня находит такое настроение, что я не знаю, что со мной делается. Ничего меня дома не интересует, мне хочется жизни, я не знаю, куда мне бежать, но хочется очень. При этом ты не думай, что это является следствием каких-нибудь неладов дома. Нет, у нас их не было за все время нашей жизни. Просто, я думаю, во мне просыпается мое прежнее «я» с любовью к жизни, к шуму, к людям, к встречам и т. д. и т. д. Больше всего на свете я хотела бы, чтобы моя личная жизнь — малыш, Женя большой — все осталось так же при мне, а у меня кроме того было бы еще что-нибудь в жизни, вот так, как у тебя театр».

    Знакомство с Булгаковым изменило жизнь Елены Сергеевны.

    В 1967 году она так вспоминала об этом знакомстве: «Я была просто женой генерал-лейтенанта Шиловского, прекрасного, благороднейшего человека. Это была, что называется, счастливая семья: муж, занимающий высокое положение, двое прекрасных сыновей. Вообще все было хорошо. Но когда я встретила Булгакова случайно в одном доме, я поняла, что это моя судьба, несмотря на все, несмотря на безумно трудную трагедию разрыва. Я пошла на все это, потому что без Булгакова для меня не было ни смысла жизни, ни оправдания ее. Это было в 29-м году в феврале, на Масляную. Какие-то знакомые устроили блины. Ни я не хотела идти туда, ни Булгаков, который почему-то решил, что в этот дом он не будет ходить. Но получилось так, что эти люди сумели заинтересовать составом приглашенных и его, и меня. Ну, меня, конечно, его фамилия. В общем, мы встретились и были рядом. Это была быстрая, необычайно быстрая, во всяком случае, с моей стороны, любовь на всю жизнь.

    раз я смалодушествовала и осталась, и я не видела Булгакова двадцать месяцев, давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу. Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что когда я первый раз вышла на улицу, то встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: «Я не могу без тебя жить». И я ответила: «И я тоже». И мы решили соединиться, несмотря ни на что. Но тогда же он мне сказал то, что я, не знаю почему, приняла со смехом.

    Он мне сказал: «Дай мне слово, что умирать я буду у тебя на руках». И я, смеясь, сказала: «Конечно, конечно, ты будешь умирать у меня на…» Он сказал: «Я говорю очень серьезно, поклянись». И в результате я поклялась».

    Их совместная жизнь сложилась не сразу. Сначала Елена Сергеевна часто бывала в доме Булгаковых, подружилась с женой Михаила Афанасьевича Любовью Евгеньевной. В марте 1930 года она, несмотря на противодействие Шиловского, помогала Булгакову печатать и разносить по адресам знаменитое письмо Правительству СССР.

    В конце 1930 или в начале 1931 года муж Елены Сергеевны узнал о ее любовной связи с Булгаковым. Сохранился отрывок письма Булгакова к Шиловскому: «Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше. И мы хотим пожениться».

    «Дорогие Александра Александровна и Сергей Маркович! Когда Вы получите это письмо, мы с Еленой Сергеевной уже не будем мужем и женой. Мне хочется, чтобы Вы правильно поняли то, что произошло. Я ни в чем не обвиняю Елену Сергеевну и считаю, что она поступила правильно и честно. Наш брак, столь счастливый в прошлом, пришел к своему естественному концу… Мы хорошо прожили целый ряд лет и были очень счастливы. Я бесконечно благодарен Люсе за то огромное счастье и радость жизни, которые она мне дала в свое время. Я сохраняю самые лучшие и светлые чувства к ней и к нашему общему прошлому. Мы расстаемся друзьями».

    — Женя — остался с отцом, младший — Сережа — с матерью.

    Страница: 1 2 3 4

    Раздел сайта: