• Приглашаем посетить наш сайт
    Чехов (chehov-lit.ru)
  • Таглина О.: Михаил Булгаков (ознакомительный фрагмент)
    Страница 2

    Страница: 1 2 3 4

    Пока Булгаков болел, белые войска ушли, и во Владикавказе установилась советская власть. Но и при советской власти Михаил Афанасьевич определился на литературную работу. К его служебным обязанностям относилась организация литературных вечеров, концертов, спектаклей, диспутов, где он выступал со вступительным словом перед началом представления. О том, как это происходило, можно себе представить по небольшому отрывку из «Записок на манжетах»: «Я читал вступительную статью «О чеховском юморе». Но оттого ли, что я не обедаю вот уже третий день, или еще почему-нибудь, у меня в голове было как-то мрачно. В театре — яблоку негде упасть. Временами я терялся. Видел сотни расплывчатых лиц, громоздившихся до купола. И хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Аплодисмент, впрочем, дружный. Сконфуженно сообразил: это за то, что кончил. С облегчением убрался за кулисы. Две тысячи заработал, пусть теперь отдуваются другие. Проходя в курилку, слышал, как красноармеец тосковал: «Чтоб их разорвало с их юмором! На Кавказ заехали, и тут голову морочат!..» Он совершенно прав, этот тульский воин. Я забился в свой любимый угол, темный угол за реквизиторской. И слышал, как из зала понесся гул. Ура! Смеются. Молодцы актеры. «Хирургия» выручила и история о том, как чихнул чиновник. Удача! Успех!»

    Со временем Татьяна Николаевна устроилась статисткой во владикавказском театре, а Булгаков приступил к написанию пьес для драматической труппы этого театра. Среди них одноактная юмореска «Самооборона», четырехактная драма «Братья Турбины (Пробил час)», комедия-буфф «Глиняные женихи (Вероломный папаша)», «Парижские коммунары», «Сыновья муллы».

    Обо всех этих пьесах Булгаков напишет позднее: «Впоследствии в Москве в 1923 году, перечитав их, торопливо уничтожил. Надеюсь, что нигде ни одного экземпляра их не осталось». Он называл это «хламом», рукописи распорядился уничтожить, и поэтому уцелел лишь суфлерский экземпляр пьесы «Сыновья муллы», да и то случайно. Кстати, именно это пьеса, удачно поставленная и прошедшая с большим успехом у местной публики, позволила Булгакову уехать из Владикавказа, потому что за нее заплатили приличные деньги. Об этом идет речь в «Записках на манжетах»: «В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла. В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши, — после того, как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников, — кричали: «Ва! Подлец! Так ему и надо!». И вслед за подотдельскими барышнями вызывали: «автора!». За кулисами пожимали руки: «Пирикрасная пыеса!». И приглашали в аул.

    Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море, и Францию — сушу — в Париж!.. Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз — домой.

    …Вы, беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будьте вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале.»

    В письме к сестре Вере от 26 апреля 1921 года Булгаков пишет: «Не могу выразить, как иногда мучительно мне приходится. Думаю, что это вы поймете сами. Я жалею, что не могу послать вам мои пьесы. Во-первых, громоздко, во-вторых, они не напечатаны, а идут в машинных списках, а в-третьих, они чушь. Дело в том, что творчество мое разделяется резко на две части: подлинное и вымученное».

    Единственное, что он хотел бы написать, так это — роман. И он его напишет. Во что бы то ни стало.

    Супруги Булгаковы уехали в конце мая 1921 года через Тифлис в Батум. Отправив жену через Одессу и Киев в Москву, Булгаков попытался отплыть в Константинополь и оттуда во Францию. Но ему не суждено было стать эмигрантом. Он отправился в Москву вслед за Татьяной Николаевной.

    У Булгакова началась московская жизнь.

    Это время Татьяна Лаппа вспоминала, как самое тяжелое: «Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по три дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать мне уже было нечего. Я лежала и все. У меня было острое малокровие.»

    В Москве 1921 года у Булгаковых были два самых страшных врага: голод и холод. «Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз», — так описывает Булгаков свою первую московскую зиму в очерке «Москва 20-х годов». «Игривый тон моего письма объясняется желанием заглушить тот ужас, который я испытываю при мысли о наступающей зиме, — писал он сестре. — Человек плохо одетый — пропал». О том же строки из письма Михаила к матери: «Оба мы носимся в пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть теплую обувь».

    Детали, которые описываются в письмах Булгакова к родным, весьма показательны и говорят и о страшной нищете, и о желании как можно быстрее из нее выбраться, и о невероятных усилиях, направленных на то, чтобы выжить: «Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать подробно, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни. Выехав полтора месяца тому назад в Москву в чем был, я, как мне кажется, добился maximum'a того, что можно добиться за такой срок. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И второго я, представьте, добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д. Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый день без перерыва».

    В «Автобиографии» Булгаков написал об этом времени очень кратко: «В конце 1921 года приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. В Москве долго мучился; чтобы поддержать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах.»

    Поначалу Михаил Афанасьевич работал секретарем Литературного отдела (Лито) Главполитпросвета. Позже в «Записках на манжетах» он так описал свой первый приход в Лито: «Из-за двери слышались голоса: ду-ду-ду. Закрыл глаза на секунду и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковер огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь, вероятно, одно из имен, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Еще большая глубокая тишина. Шкафы. В кресле, конечно, кто? Лито? В Москве? Да, Горький Максим. На дне. Мать. Больше кому же? Ду-ду-ду. Разговаривают. А вдруг это Брюсов с Белым?.. И я легонько стукнул в дверь. Ду-ду-ду прекратилось, и глухо: Да! Потом опять Ду-Ду-Ду! Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры — сломал! Опять постучал. Да! Да!

    — Не могу войти! — крикнул я.

    В замочной скважине прозвучал голос:

    — Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли. Вправо, влево, дверь мягко подалась и.

    Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой, седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами, был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели клочьями. Обмотки серые, и лакированные бальные туфли с бантами. Потухшим взором я обвел лица, затем стены, ища двери дальше. Но двери не было. Комната с оборванными проводами была глуха.»

    Блестящего начала литературной жизни явно не получалось, все давалось с громадным трудом. Булгаков жаловался сестре в одном из писем: «…буквально до смерти устаю. Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем».

    — о событиях 1916–1917 годов. В письме к матери признавался: «Лелею мысль создать грандиозную драму в пяти актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно». Булгаков возобновил работу над «Записками земского врача», написал «Необыкновенные приключения доктора», первую часть «Записок на манжетах» и роман «Недуг», который только частично сохранился в виде повести «Морфий», которая рассказывает о судьбе сельского врача Сергея Полякова, попробовавшего наркотик и не нашедшего в себе сил противостоять ему.

    Но заботы о хлебе насущном съедали почти все время, и на творчество оставалось все меньше и меньше сил. Ко всем трудностям и бедам, преследовавшим семью Булгакова, добавилось большое горе — 1 февраля 1922 года в Киеве умерла мать Булгакова, Варвара Михайловна.

    Михаил и Тася не смогли даже приехать на похороны. Жена Булгакова так вспоминала об этом периоде их жизни: «У нас ни копейки не было… даже разговора не было об этом. Я немножко удивилась, но он как раз в этот день должен был идти куда-то играть. Он устроился… какая-то бродячая труппа (актеров) была, и мы получили телеграмму. Как раз это вечером было. Откуда мы могли взять деньги?..

    Очень трудно было доставать билеты. Он нигде не работал, я нигде не работала, одними вещами жили, и те уж на исходе были. Бывало так, что у нас ничего не было — ни картошки, ни хлеба, ничего. Михаил бегал голодный».

    «Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль.

    Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Замкнутый круг».

    После многих лет Первой мировой войны, гражданской войны и разрухи Москва, как и вся страна, голодала. В «Записках на манжетах» у Булгакова есть показательная в этом смысле глава «О том, как нужно есть»: «В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. В среду достал два фунта хлеба взаймы у слесаря. Чай пил, но сахарин кончился. В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь. Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу. Наконец, хозяйка говорит: «А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?». «Благодарю вас. С удовольствием». Ели: суп с макаронами и с белым хлебом, на второе котлеты с огурцами, потом рисовую кашу с вареньем и чай с вареньем. Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась картина обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина. Гадость так думать, а я думал».

    В фельетоне-очерке «Трактат о жилище» Булгаков так описывает свои первые годы жизни в Москве: «Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, правда, скудное, неверное, зыбкое. Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды, ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок, сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы. Что проект этот был хороший, показывает уже то, что когда я привез его на просмотр моему приятелю инженеру, тот обнял меня, поцеловал и сказал, что я напрасно не пошел по инженерной части: оказывается, своим умом я дошел как раз до той самой конструкции, которая уже светится на Театральной площади».

    В это время Булгакову всего тридцать лет, он молод, активен, мечтает «восстановить норму — квартиру, одежду и книги» и все для этого делает.

    «восстановить норму». Нэп нес с собой значительные перемены для столицы.

    Булгаков так писал в фельетоне «Торговый ренессанс»: «Для того, кто видел Москву всего каких-нибудь полгода назад, теперь она неузнаваема, настолько резко успела изменить ее новая экономическая политика. Трудно понять, из каких таинственных недр обнищавшая Москва ухитрилась извлечь товар, но она достала его и щедрой рукой вытряхнула за зеркальные витрины и разложила на полках. Зашевелились Кузнецкий, Петровка, Неглинный, Лубянка, Мясницкая, Тверская, Арбат. Магазины стали расти как грибы, окропленные живым дождем нэпа. Государственные, кооперативные, артельные, частные. До поздней ночи шевелится, покупает и продает, ест и пьет за столиками народ, живущий в невиданном еще никогда торгово-красном Китай-городе».

    Булгаков радуется каждой пусть маленькой, но победе над голодом и нищетой и в столице, и в своей собственной семье: «Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, п. ч. вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец!.. Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что уж сама не может сделать: колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам. Вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров. Такова школа жизни».

    Так плыл по столичной жизни маленький флот из двух кораблей — семья Булгаковых, — поддерживая и спасая друг друга.

    Булгаков выжил, возможно, потому, что понимал всю трагичность своего положения. Позже в фельетоне «Сорок сороков» он напишет об этом так: «…совершенно ясно и просто предо мною лег лотерейный билет с надписью — смерть. Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня при первом же взгляде на мой костюм в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить».

    и это не результат везения, а результат титанического труда, веры в свое предназначение.

    Весна 1922 года оказалась для Булгакова переломной в его литературной карьере. С марта этого года он уже работает в «Рабочей газете» и публикует в ней, а также в журнале «Рупор» около 30 репортажей и очерков. А в апреле он поступает литературным обработчиком в газету железнодорожников «Гудок».

    На это место Булгаков попал благодаря случайной встрече со своим другом Ароном Эр лихом: «Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед. Я окликнул его. Мы не виделись два месяца. «Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в газете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить».

    Продолжение этой беседы описано на страницах повести Булгакова «Тайному другу»: «Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию. Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным. Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама».

    Булгаков курирует корреспонденцию из провинции, пишет для «Гудка» репортажи, рассказы и фельетоны, работает в составе «Четвертой полосы» в бригаде журналистов, среди которых Валентин Катаев, Юрий Олеша, Илья Ильф, Евгений Петров.

    «Алмазный мой венец».

    «Что касается дома «Эльпит-рабкоммуна», то о нем был напечатан в газете «Накануне» весьма острый, ядовитый очерк, написанный неким писателем, которого я впредь буду называть синеглазым — тоже с маленькой буквы, как простое прилагательное. Впоследствии романы и пьесы синеглазого прославились на весь мир, он стал общепризнанным гением, сатириком, фантастом, а тогда он был рядовым газетным фельетонистом, работал в железнодорожной газете «Гудок», писал под разными забавными псевдонимами вроде Крахмальная Манишка. Он проживал в доме «Эльпит-рабкоммуна» вместе с женой, занимая одну комнату в коммунальной квартире.

    … выгодно отличался от нас тем, что был человеком положительным, семейным, с принципами, в то время как мы были самой отчаянной богемой.

    Впоследствии один из биографов синеглазого написал следующее: «Он поверил в себя как в писателя поздно — ему было около тридцати, когда появились первые его рассказы». Думаю, он поверил в себя как в писателя еще на школьной скамье, не написавши еще ни одного рассказа. Хотя синеглазый был по образованию медик, но однажды он признался мне, что всегда мыслил себя писателем вроде Гоголя.

    Жена синеглазого Татьяна Николаевна была добрая женщина и нами воспринималась если не как мама, то, во всяком случае, как тетя. Она деликатно и незаметно подкармливала в трудные минуты нас, друзей ее мужа, безалаберных холостяков.

    У синеглазого был настоящий большой письменный стол, как полагается у всякого порядочного русского писателя, заваленный рукописями, газетами, газетными вырезками и книгами, из которых торчали бумажные закладки. Синеглазый немножко играл роль известного русского писателя, даже, может быть, классика, и дома ходил в полосатой байковой пижаме, стянутой сзади резинкой, что не скрывало его стройной фигуры, и, конечно, в растоптанных шлепанцах.

    Описание отличного украинского борща и крепкого чая с сахаром опускаю, хотя и должен отметить, что в отличие от всех нас чай подавался синеглазому как главе семьи и крупному писателю в мельхиоровом подстаканнике, а всем прочим просто так, в стаканах.

    Иногда случалось, что борщ и чай не насыщали нас. Хотелось еще чего-нибудь вкусненького, вроде твердой копченой московской колбасы с горошинами черного перца, сардинок, сыра и стакана доброго вина. А денег, конечно, не было. Тогда происходило следующее: синеглазого и меня отправляли на промысел. Складывали последние копейки. Выходило рубля три. В лучшем случае пять. И с этими новыми, надежными рублями, пришедшими на смену бумажным миллионам и даже миллиардам военного коммунизма, называвшимися просто «лимонами», мы должны были идти играть в рулетку, с тем чтобы выиграть хотя бы червонец — могучую советскую десятку.

    — Эй, господа молодые люди! — кричали нам снизу бородатые, как лесные разбойники, гардеробщики в синих поддевках. — Куда же вы прете не раздевшись!

    сына, так называемый крупье, раскладывал лопаткой с длинной ручкой ставки и запускал белый шарик в карусель крутящегося рулеточного аппарата с никелированными ручками. При этом он гвардейским голосом провозглашал:

    — Гэспэда, делайте вашу игру. Мерси. Ставок больше нет.

    Вокруг стола сидели и стояли игроки, страшные существа с еще более страшными названиями — «частники», «нэпманы» или даже «совбуры», советские буржуи. На всех на них лежал особый отпечаток какого-то временного, незаконного богатства, жульничества, наглости, мещанства, смешанных со скрытым страхом.

    Прежде чем поставить нашу единственную трешку, мы долго совещались.

    — Как вы думаете, на что будем ставить? На черное или на красное? — озабоченно спросил синеглазый.

    — Ставим на красное, — решительно сказал я. Синеглазый долго размышлял, а потом ответил:

    — На красное нельзя.

    — Почему?

    — Потому что красное может не выиграть, — сказал он, пророчески глядя вдаль.

    — Ну тогда на черное, — предложил я, подумав.

    — На черное? — с сомнением сказал синеглазый и задумчиво вздохнул. — Нет, дорогой. — Он назвал мое уменьшительное имя. — На черное нельзя.

    — Но почему?

    — Потому что черное может не выиграть.

    Быть может, нам помогала нечистая сила, о которой впоследствии синеглазый написал свой знаменитый роман. Не делая второй ставки и схватив свои шесть рублей, мы тут же бежали по вьюжной Тверской к Елисееву и покупали ветчину, колбасу, сардинки, свежие батоны и сыр чеддер — непременно чеддер! — который особенно любил синеглазый и умел выбирать, вынюхивая его своим лисьим носом, ну и, конечно, бутылки две настоящего заграничного портвейна.

    Представьте себе, с какой надеждой ожидала нас в доме «Эльпит-рабкоммуна» в комнате синеглазого вся наша гудковская компания…»

    и нищету писательского существования.

    А «большой письменный стол», который был у Булгакова, «как полагается у всякого порядочного русского писателя», появился следующим образом. Татьяна Николаевна Булгакова рассказывала, что однажды она шла по Москве и вдруг услышала: «Тасенька, здравствуй!» Это была жена саратовского казначея. Она позвала Тасю к себе: «Пойдем — у меня же твоя родительская мебель». Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей Татьяны Николаевны. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках. Тася пришла с Михаилом Афанасьевичем, стол ему очень понравился, и они его забрали и взяли еще семейное собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах. Стол был бабушки со стороны Таенного отца, а ей достался от кого-то из предков. Потом Булгаковы купили длинную книжную полку — боковинами ее были два сфинкса — и повесили ее над письменным столом. Так благодаря дальним родственникам жены и появился у Булгакова первый настоящий писательский стол.

    С лета 1922 года Михаила Афанасьевича начала печатать выходившая в Берлине газета «Накануне» и ее литературное приложение. Эта газета выходила в Берлине на советские деньги и была относительно либеральной, способствуя возвращению эмигрантской интеллигенции на родину. Булгаков напечатал там более двух десятков лучших очерков, рассказов и фельетонов того времени. Благодаря этим публикациям он стал довольно известным журналистом, его читали, он был востребован. Газета «Накануне» имела московскую редакцию, и возглавлявший «Литературное приложение» А. Н. Толстой требовал у москвичей: «Шлите побольше Булгакова».

    Сам Михаил Афанасьевич, конечно же, понимал, что «Накануне» играет определенную политическую роль, и сотрудничал в газете не по желанию, а скорее по жестокой материальной необходимости.

    Позже он так отзывался о тех, кто работал в «Накануне»: «Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собой. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидели света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой».

    — автор, который хочет сказать свое литературное слово. А еще он автор, невероятно чувствовавший и, главное, понимавший время. В очерках Булгакова, написанных для заработка, встает правдивая картина того времени, времени перемен. Страна переходила к эпохе нэпа, люди ожидали чего-то радостного и яркого, ожидали событий, которые изменят их убогую жизнь на другую, более достойную.

    «Каждый бог на свой фасон, — писал Булгаков в одном из своих очерков. — Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он — нэпман и жулик. А мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой. На Лубянке, на углу Мясницкой, было бог знает что: какая-то выгрызенная плешь, покрытая битым кирпичом и осколками бутылок. А теперь, правда, одноэтажное, но все же здание! 3-д-а-н-и-е! Цельные стекла. Все как полагается. За стеклами, правда, ничего еще нет, но снаружи уже красуется надпись золотыми буквами: «Трикотаж». Я с чувством наслаждения прохожу теперь пассажи. Петровка и Кузнецкий в сумерки горят огнями. И буйные гаммы красок за стеклами — улыбаются лики игрушек кустарей. Лифты пошли! Сам видел сегодня. Имею я право верить своим глазам? Этот сезон подновляли, штукатурили, подклеивали. На будущий сезон, я верю, будут строить. Осенью, глядя на сверкающие адским пламенем котлы с асфальтом на улицах, я вздрагивал от радостного предчувствия. Будут строить, несмотря ни на что…»

    Булгаков тонко чувствовал быстротекущую и неповторимую действительность. Он писал о ней восторженно и язвительно, в тонах сатирических и веселых, проявляя невероятное чувство стиля, соответствующего времени. Он яростно критиковал мещанство, радовался первым росткам нормальной человеческой жизни, видел в своих мечтах Москву преображенной, чистой, красивой, радостной.

    Постепенно приходит признание, Булгаков находится в первых рядах московских литераторов, молодых прозаиков «новой волны». Его приглашают на литературные вечера, собрания и концерты, он выступает в кружках гуманитарной интеллигенции, публикуются его повести «Дьяволиада» и «Роковые яйца». Все, написанное к этому времени Булгаковым, вошло в три книжки избранной прозы, вышедших в Москве и Ленинграде.

    Но успехи на писательской стезе привели и к изменениям в личной жизни Михаила Афанасьевича. В начале января 1924 года он познакомился с недавно вернувшейся из-за границы Любовью Евгеньевной Белозерской, и вскоре она стала его второй женой.

    его успехам, спасала от болезней, кормила его и ухаживала за ним, была для него другом, сиделкой, внимательной слушательницей. И из этой единой неразрывной жизни Булгаков решил уйти.

    Произошло это в 1924 году. Он уже писал по ночам роман «Белая гвардия», Тася тоже не спала ночами, она грела ему воду, потому что было холодно и у него мерзли руки. «Однажды утром он сказал, что если достанет подводу, чтобы отвезти вещи, то сегодня уйдет от меня», — вспоминала Татьяна Николаевна. Она помогла собрать ему книжки.

    Потом Булгаков навещал бывшую жену, приносил деньги. Когда в журнале «Россия» вышел роман «Белая гвардия», он принес его Татьяне Николаевне. «Я все-таки удивляюсь, — сказала она, увидев, что роман посвящен второй жене — Белозерской, — кажется, все это мы пережили вместе. Я все время сидела около тебя, когда ты писал, грела тебе воду. Вечерами тебя ждала.» А он объяснил: «Она меня попросила. Я чужому человеку не могу отказать, а своему — могу». Татьяна Николаевна вспылила: «Ну, и забирай свою книжку…» и бросила журнал ему под ноги. Булгаков не раз говорил жене:

    «Из-за тебя, Тася, Бог меня покарает». Он понимал. Он все понимал. Но властная рука судьбы вела его по пути, который был ему предназначен.

    Михаил Афанасьевич не был предан любившим его женщинам, он был предан творчеству, непреходящей идее стать великим писателем, написать роман — главный роман своей жизни. Не случайно он записал в дневнике: «В литературе вся моя жизнь…» Он говорил правду.

    — без профессии и практически без средств к существованию, по ее собственным словам, осталась «гола как мышь». Из комнаты в квартире 34 дома 10 на Большой Садовой, где она жила с Булгаковым, ей пришлось перебраться в полуподвальную комнату в том же доме. Сначала она поступила на курсы машинисток, потом на курсы кройки и шитья, потом пошла работать на стройку. В конце концов вышла замуж и покинула Москву вместе с новым мужем. Ей пришлось пережить еще одну измену — в 1946 году второй муж вернулся с фронта с другой женщиной. В третий раз Татьяна Николаевна вышла замуж за бывшего друга Булгакова адвоката Давида Александровича Кисельгофа и в 1947 году уехала вместе с ним в Туапсе, где прожила долгие годы. Она умерла 10 апреля 1982 года.

    Судя по всему, Татьяна Николаевна сохраняла любовь к Булгакову на протяжении всей своей жизни. В конце жизни она рассказала свой сон — покойный Миша пришел к ней и сказал: «Моя Маргарита — это ты. Ей передалась твоя способность к жертвенной любви».

    Исследовательница творчества Булгакова Лидия Яновская в книге «Творческий путь Михаила Булгакова» так рассказала о своей встрече с Татьяной Николаевной в 1975 году: ». у нас были два полных дня — от поезда, который привез меня ранним утром в Туапсе, и до того позднего, вечернего, которым я уехала на следующий день. Незадолго перед тем Татьяна Николаевна овдовела, была очень одинока, и, пожалуй, в глубине души ей хотелось, чтобы я разговорила ее. А я не торопила. Мы пили чай, гуляли по набережной, посидели в ресторане, посплетничали об общих знакомых (время смешалось, и Юрий Олеша, с которым я и виделась-то раз в жизни, и Илья Ильф, которого я не видела никогда, уже казались нам совсем по-домашнему общими знакомыми). Напряжение медленно сходило с нее. И был момент, о котором я расскажу сейчас впервые.

    Она сидела на своей тахте у стены. В маленькой, наполненной весенним светом однокомнатной квартире (маленькая, но отдельная квартира — мечта старости в советской России) это было ее спальное ложе, на день покрытое старым, красноватых тонов, уже поблекшим, но все еще тяжелым ковром. И горестно рассказывала, как в 1918 году она и Булгаков оставили свои вещи в Москве, у «дядьки» Николая Михайловича Покровского, а когда в 1921-м вернулись, оказалось, что «дядька» небрежно свалил узлы на чердаке и все погибло от сырости и от моли. Погибли одеяла с толстым ворсом… и две роскошные лисьи шкуры — ее отец, заядлый охотник, сам подстрелил этих двух лис… и старинные, прекрасные ковры, подаренные ей отцом. И только один ковер — Татьяна Николаевна всплескивала руками, радуясь, что догадалась тогда пересыпать его табаком, — вот этот самый, покрывавший потом ее и Булгакова постель.

    … не по ковру, а чуть-чуть над ковром, по какому-то, ей одной видимому, свечению над ковром. И я, обомлев, поняла — нет, не поняла, увидела! — что она и теперь любит… что она всегда любила его, самоотверженно и страстно, от тех юных — не девичьих, девчоночьих — лет до нынешней восьмидесятитрехлетней старости… его, одного-единственного, и два ее последующих брака не имеют никакого значения. Любит и поэтому — не просите! — никогда не простит. Любит и поэтому же давно и все простила…»

    Тогда же, в 1924 году, родственники отнеслись к разводу Булгакова с Тасей отрицательно, зато богемная творческая среда на узы брака смотрела легко и поведение писателя отнюдь не осуждала.

    Новый выбор Булгакова был не случаен: Любовь Евгеньевна Белозерская была женщиной яркой, увлекалась литературой и театром, одно время сама танцевала в Париже, была весьма начитанна, обладала хорошим литературным и художественным вкусом. К тому же она ценила писательский талант самого Булгакова.

    Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич зарегистрировали свой брак 30 апреля 1925 года. Для Белозерская это тоже был не первый брак. Она окончила с серебряной медалью Демидовскую женскую гимназию в Санкт-Петербурге, во время войны была сестрой милосердия, а в 1918 году переехала в Киев и стала женой известного журналиста Ильи Марковича Василевского, писавшего под псевдонимом «Не-Буква».

    Их семья познала непростую жизнь эмигрантов. В книге «У чужого порога (записки эмигрантки)», написанной Белозерской в 1970-е годы, есть описание того, как семья отплывала из Одессы в Константинополь: «…Хрипло и, как мне показалось, зловеще прозвучал последний гудок. В утробе парохода что-то заворчало. Он дрогнул и стал медленно, словно конфузясь, бочком отходить от одесской пристани. Еще кто-то, прощаясь, махал платком, еще кто-то кричал последние, уносимые ветром слова, но расстояние между пароходом и берегом неумолимо ширилось. Черная полоса воды все росла, росла, зачеркивая прошлое.»

    «сменовеховской» просоветской газете «Накануне».

    На страницах книги «У чужого порога» Белозерская рассказала о своих зарубежных встречах с Есениным, Маяковским, представителями русской эмиграции: «…Вспоминаю вечер у Ю. В. Ключникова, когда были Есенин и Дункан. Его попросили прочесть стихи. Он сорвался с места (всегда читал свои стихи стоя) и прочел монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев». Вряд ли Дункан понимала его, но надо было видеть, как менялось выражение ее лица по мере того, как менялись интонации голоса Есенина. Я смотрела на нее, а слушала его.»

    Как видно по отрывкам из ее книг, сама Любовь Евгеньевна прекрасно владела пером, писала емко и образно, кроме того, она была хорошей рассказчицей. Позже ее воспоминания об эмиграции Булгаков использовал при написании пьесы «Бег». В героине из «Бега» Серафиме отразилась жизнь Любови Евгеньевны, а в Голубкове — черты характера самого Булгакова.

    Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич впервые встретились в начале января 1924 года на вечере, устроенном редакцией «Накануне» в честь писателя Алексея Николаевича Толстого. Белозерская так пишет об этом в своих воспоминаниях: «Москва только что шумно отпраздновала встречу Нового, 1924 года. Была она в то время обильна разнообразной снедью, и червонец держался крепко. Из Берлина на родину вернулась группа «сменовеховцев». Некоторым из них захотелось познакомиться или повидаться с писателями и журналистами — москвичами. В пышном особняке в Денежном переулке был устроен вечер. Я присутствовала на этом вечере.

    Все трое — они пришли вместе: Дмитрий Стонов, Юрий Слезкин и Михаил Булгаков. Только вспоминать о них надо не как о трех мушкетерах, а в отдельности. О первом я помню, что он писал рассказы и нередко печатался в те годы. А вот Юрий Слезкин. Неужели это тот самый, петербургско-петроградский любимец, об успехах которого у женщин ходили легенды? Ладный, темноволосый, с живыми черными глазами, с родинкой на щеке, на погибель дамским сердцам. А за Слезкиным стоял новый, начинающий писатель — Михаил Булгаков, печатавший в берлинском «Накануне» «Записки на манжетах» и фельетоны. Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий его язык, мастерский диалог и такой неназойливый юмор. Мне нравилось все, принадлежавшее его перу и проходившее в «Накануне». В фельетоне «День нашей жизни», напечатанном в № 424 этой газеты, он мирно беседует со своей женой. Она говорит: «И почему в Москве такая масса ворон. Вон за границей голуби. В Италии.» — «Голуби тоже сволочь порядочная», — возражает он.

    Передо мной стоял человек лет 30–32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит — способное выражать самые разнообразные чувства. Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило — на Шаляпина!

    Одет он был в глухую черную толстовку без пояса, «распашонкой». Я не привыкла к такому мужскому силуэту; он показался мне слегка комичным, так же как и лакированные ботинки с ярко-желтым верхом, которые я сразу окрестила «цыплячьими» и посмеялась. Когда мы познакомились ближе, он сказал мне не без горечи: «Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась.» Я поняла, что он обидчив и легко раним. Другой не обратил бы внимания. На этом же вечере он подсел к роялю и стал напевать какой-то итальянский романс и наигрывать вальс из «Фауста»».

    Любовь Евгеньевна многое увидела в Булгакове: и мастерский диалог, и неназойливый юмор, и то, что в его жизни что-то не заладилось, а он обидчив и легко раним. Их встречи, сначала случайные, вскоре стали постоянными. «Все самые важные разговоры происходили у нас на Патриарших прудах, — пишет Белозерская в своей книге «О, мед воспоминаний». — Одна особенно задушевная беседа, в которой Михаил Афанасьевич — наискрытнейший человек — был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения. Мы решили пожениться. Потом мы зарегистрировались в каком-то отталкивающем помещении ЗАГСа в Глазовском (ныне ул. Луначарского) переулке, что выходил на бывшую церковь Спаса на Могильцах».

    А вот воспоминания писателя Юрия Слезкина, касающиеся этой же ситуации: «Тут у Булгакова пошли «дела семейные» — появились новые интересы, ему стало не до меня. Ударил в нос успех! К тому времени вернулся из Берлина Василевский (He-Буква) с женой своей Любовью Евгеньевной, не глупая, практическая женщина, многое испытавшая на своем веку, оставившая в Германии свою «любовь», — Василевская приглядывалась ко всем мужчинам, которые могли бы помочь строить ее будущее. С мужем она была не в ладах… Булгаков подвернулся кстати. Через месяц-два все узнали, что Миша бросил Татьяну Николаевну и сошелся с Любовью Евгеньевной».

    — это взгляд самого Булгакова. В своем дневнике он очень откровенно пишет о новой возлюбленной: «Подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и, в то же время, безнадежно сложно. Как заноза сидит. Но один, без нее, уже не мыслюсь. Видно привык. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль интересует меня. При всяком ли она приспособилась бы так же уютно, или это избирательно для меня?»

    Множество мужчин задавались подобным вопросом, внимательно приглядываясь к любимой женщине, но он практически всегда оставался открытым. Булгаков тоже не смог на него ответить. Вероятно, такова мужская доля.

    Любовь Евгеньевна действительно устраивалась уютно, а скучать не умела. Ее веселый нрав и природная жизнерадостность сказывались во всем. Вот как она описывает первые месяцы семейной жизни: «Сестра М. А. Надежда Афанасьевна Земская приняла нас в лоно своей семьи, а была она директором школы и жила на антресолях здания бывшей гимназии. Получился «терем-теремок». А в теремке жили: сама она, муж ее Андрей Михайлович Земский, их маленькая дочь Оля, его сестра Катя и сестра Надежды Афанасьевны — Вера. Это уж пять человек. Ждали приезда из Киева младшей сестры, Елены Булгаковой. Тут еще появились и мы.

    К счастью, было лето, и нас устроили в учительской на клеенчатом диване, с которого я ночью скатывалась, под портретом сурового Ушинского. Были там и другие портреты, но менее суровые, а потому они и не запомнились».

    Яркая картина. Так и видишь суровый неодобрительный взгляд великого педагога Ушинского, направленный на клеенчатый диван, приютивший счастливых влюбленных!

    «С кротостью удивительной, с завидным терпеньем — как будто так и надо и по-другому быть не может — принимала Надежда Афанасьевна всех своих родных. В ней особенно сильно было развито желание не растерять, объединить, укрепить булгаковскую семью. Я никогда не видела столько филологов зараз в частном доме: сама Надежда Афанасьевна, муж ее, сестра Елена и трое постоянных посетителей, один из которых — Михаил Васильевич Светлаев — стал вскоре мужем Елены Афанасьевны Булгаковой.

    Природа оформила Булгаковых в светлых тонах — все голубоглазые, блондины (в мать), за исключением младшей, Елены. Она была сероглазая, с темно-русыми пышными волосами. Было что-то детски-милое в ее круглом, будто прочерченном циркулем лице.

    Ближе всех из сестер Михаил Афанасьевич был с Надеждой. Существовал между ними какой-то общий духовный настрой, и общение с ней для него было легче, чем с другими.

    Но сестра Елена тоже могла быть ему достойной партнершей по юмору. Помню, когда я подарила семейству Земских абажур, который сделала сама из цветистого ситца, Елена назвала мой подарок «смычкой города с деревней», что как нельзя лучше соответствовало злобе дня.

    Муж Надежды Афанасьевны Андрей Михайлович смотрел очень снисходительно на то, как разрасталось его семейство. Это был выдержанный и деликатный человек.»

    «Мы живем в покосившемся флигельке во дворе дома № 9 по Обухову, ныне Чистому переулку. На соседнем доме № 7 сейчас красуется мемориальная доска: «Выдающийся русский композитор Сергей Иванович Танеев и видный ученый и общественный деятель Владимир Иванович Танеев в этом доме жили и работали». До чего же невзрачные жилища выбирали себе знаменитые люди!

    Дом свой мы зовем «голубятней». Это наш первый совместный очаг. Голубятне повезло: здесь написана пьеса «Дни Турбиных», фантастические повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» (кстати, посвященное мне). Но все это будет позже, а пока Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете «Гудок». Он берет мой маленький чемодан по прозванью «щенок» (мы любим прозвища) и уходит в редакцию. Домой в «щенке» приносит он читательские письма — частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона. Невольно вспоминается один из случайных сюжетов. Как-то на строительстве понадобилась для забивки свай копровая баба. Требование направили в главную организацию, а оттуда — на удивленье всем — в распоряжение старшего инженера прислали жену рабочего Капрова. Это вместо копровой-то бабы!»

    Фельетоны Михаил Афанасьевич писал быстро. Вот что он сам вспоминал по этому поводу: «…сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимало у меня, включая сюда и курение, и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось».

    Любовь Евгеньевна быстро сблизилась со старомосковской, «пречистенской» интеллигенцией и помогла войти в этот круг и Михаилу Афанасьевичу. Здесь были писатели, художники, театральные декораторы, филологи, философы, искусствоведы и люди многих других гуманитарных профессий, революции не сочувствующие, но с ней смирившиеся. Для Булгакова пречистенское время стало временем начала его театрального успеха, начала драматургической деятельности. Именно здесь написаны пьесы «Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров», знаменитые «Записки покойника» или «Театральный роман». Продолжалось и сотрудничество с газетой «Накануне».

    Так, после открытия первой Всероссийской сельскохозяйственной выставки редакция «Накануне» заказала Булгакову обстоятельный очерк об этом событии. Целую неделю Михаил Афанасьевич проводил на выставке помногу часов. В результате появился очерк «Золотистый город», сделанный с превосходной писательской наблюдательностью.

    «Накануне»: «Заведующему финансами московской редакции «Накануне» С. Н. Калменсу невообразимо импонировали светские манеры Булгакова. Скуповатый со всеми другими, прижимистый Калменс ни в чем ему не отказывал.

    Открылась первая Всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки. Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам «высший класс» журналистики.

    Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк. Много внимания автор сосредоточил… на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах. Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!

    Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер «Накануне» с очерком Булгакова на самом видном месте.

    Наступил день выплаты гонорара. Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет!.. Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.

    — почему же счет за недельное пирование на двух лиц?..

    Булгаков невозмутимо ответил: «А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить». И возместил! Калменс от волнения едва не свалился. И все-таки возместил.».

    Но деньги Калменса, потраченные так радостно, можно считать редким случаем. Чаще всего происходило наоборот: Булгакову не удавалось «выбить» из Калменса необходимые суммы. Вот дневниковая запись Булгакова от 9 сентября 1923 года: «Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период. Вчера я, обозлившись на вечные прижимки Калменса, отказался взять у него предложенные мне 500 млн рублей и из-за этого сел в калошу.»

    Тем не менее, Булгаков находился тогда в зените славы. Семья вела насыщенную, а порой и суматошную жизнь: они часто ходили в гости, на банкеты, концерты, в театры, зимой катались на лыжах. Любовь Евгеньевна очень точно сформулировала в своей книге «О, мед воспоминаний» главный жизненный принцип Булгакова: «Мы часто опаздывали и всегда торопились. Иногда бежали за транспортом. Но Михаил Афанасьевич неизменно приговаривал: «Главное — не терять достоинства»».

    В доме Михаила Афанасьевича и Любови Евгеньевны жил пес Бутон, названный в честь слуги Мольера из булгаковской пьесы. Любовь Евгеньевна вспоминала, что она повесила на входной двери под карточкой Михаила Афанасьевича другую карточку, где было написано: «Бутон Булгаков. Звонить два раза». Это ввело в заблуждение пришедшего к ним фининспектора, который спросил Михаила Афанасьевича: «Вы с братцем живете?..»

    «Кошку Муку, — вспоминала Любовь Евгеньевна, — Михаил Афанасьевич на руки никогда не брал, был слишком брезглив, но на свой письменный стол допускал, подкладывая под нее бумажку. Исключение делал перед родами: кошка приходила к нему, и он ее массировал». Еще был котенок Флюшка, они с Бутоном «затевали бурные игры и возились, пока не впадали в изнеможение. Эти игры мы называли «сатурналиями». Флюшка. — прототип веселого кота Бегемота. «Не шалю. Никого не трогаю. Починяю примус»».

    «Кота я вывел на свежий воздух, причем он держался за мою жилетку и рыдал. Твой любящий. Я на тебя, Ларион, не сержусь».

    Булгаков записывает в своем дневнике: «…я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я знаю… В литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленкой какой-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему проникаю мыслью и чувством».

    Невероятная уверенность в себе сменяется у Булгакова глубокими сомнениями в правильности сделанного им выбора, а эти сомнения, в свою очередь, вытесняются новой волной уверенности в своем призвании: «В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе была причиной этого. Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить. В литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем».

    Страница: 1 2 3 4