• Приглашаем посетить наш сайт
    Ахматова (ahmatova.niv.ru)
  • Петелин Виктор: Художник и диктат времени
    Глава 2

    Глава: 1 2 3 4 5 6

    2

    24 марта 1937 года Михаил Булгаков писал своему другу П. Попову: «Не написал тебе до сих пор потому, что все время живем мы бешено занятые, в труднейших и неприятнейших хлопотах. Многие мне говорили, что 1936-й потому, мол плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает предшественнику.

    В числе прочего второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастье с „Пушкиным“. Я теперь без содрогания не могу слышать слово — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем.

    Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: „Ничего, после вашей смерти, все будет напечатано!“ Я им очень благодарен, конечно!

    Желаю сделать антракт: Елена Сергеевна и я просим Анну Ильиничну и тебя прийти к нам 28-го в 10 часов вечера попить чаю…» А Новый, 1937 год встречали дома, — встречали весело и дружно. Пришел старший сын Елены Сергеевны Евгений Шиловский, вчетвером встретили Новый год. Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна вместе с Женечкой и Сережей веселились, играли, как дети. Вручали друг другу подарки; гораздый на выдумки, Михаил Афанасьевич приготовил несколько сюрпризов для детей и Елены Сергеевны; получив их, все вместе смеялись над выдумками. Особое удовольствие получили все, когда с громом и треском били чашки о надписью «1936-й год», лишь для этого купленные. Михаил Афанасьевич не отставал от мальчишек в этом диком наслаждении — уж очень тяжким был для него 1936 год.

    «Ребята от этих удовольствий дико утомились, а мы еще больше, — записывала 1 января 1937 года Елена Сергеевна в дневнике по горячим следам событий. — Звонили Леонтьевы, Арендты, Мелик, — а потом, в два часа, пришел Ермолинский — поздравить.

    Дай Бог, чтобы 1937-й год был счастливей прошедшего!»

    Но первые же дни 1937 года показали, что эти надежды вряд ли оправдаются: сразу же после бурного новогоднего веселья заболел скарлатиной Сергей, потянулись томительные дни ожидания его выздоровления, долгое сидение дома, собственное нездоровье. Одновременно с этим чудовищной тяжестью навалились вести из Парижа: вместе с радостью ожидания постановки «Зойкиной квартиры» во французской адаптации пришло письмо Николая Булгакова, в котором он сообщал о новых притязаниях разных мошенников на его литераторский гонорар. Серьезно беспокоил его и французский текст «Зойкиной квартиры», не будет ли допущено в тексте каких-либо искажений и отсебятины, носящей антисоветский характер, совершенно неприемлемых и неприятных для него, как для гражданина СССР. Это самое главное. И в этом отношении он вскоре успокоился. Николай Афанасьевич заверил его, что постановщики и переводчик с уважением отнеслись к тексту пьесы, лояльно относятся к Советскому Союзу, никаких искажений не допустят в постановке, но в том же письме озадачил Михаила Афанасьевича сообщением, что вскоре после постановки пьесы могут всплыть «на поверхность стаи всевозможных темных личностей, жадных к чужому добру и весьма опасных». Снова возник Захарий Каганский, который наследовал издательские права Ладыжникова-Фишера… Тот самый, которому удалось обобрать его гонорар, причитавшийся ему за «Дни Турбиных», изданные и поставленные за границей.

    Пришлось обежать несколько учреждений, чтобы получить и заверить доверенность Н. А. Булгакову и специальному агенту Société des auteurs Альфреду Блоху для ведения дел по защите его авторских прав. Михаил Афанасьевич направил письма к Фишеру и Альфреду Блоху на русском языке с просьбой к Николаю Афанасьевичу перевести последнее на французский язык. Что он мог еще сделать для того, чтобы оградить от мошенников свое авторское достояние? В свое время прислали ему бюллетени, с просьбой подписать их, в них упоминалась пьеса «Новый дом», но уже тогда, смутно догадываясь, что речь может идти только о «Зойкиной квартире», он категорически отказался подписать этот бюллетень, ссылаясь на то, что такой пьесы у него нет. Но может ли это давнее письмо служить препятствием попыткам увезти его гонорар в Германию? 5 февраля 1937 года Булгаков послал Николаю Афанасьевичу подлинное письмо Б. Рубинштейна от 22 февраля 1934 года, копию своего письма к Рубинштейну от 1 августа 1934 года и подлинное письмо Ладыжниковской фирмы к нему от 3 октября 1928 года. По его мнению, ни Рубинштейн, ни фирма Ладыжникова не имеют права на какую-либо часть его гонорара по «Зойкиной квартире» в Париже и просит Николая Афанасьевича принять всевозможные меры для того, чтобы никто, кроме него самого, не мог бы получить его денег. Если же кому-нибудь из этой банды мошенников удастся все-таки произвести посягательство на часть его гонорара, то просит Николая добиться, чтобы его часть гонорара ни в каком случае Общество по охране авторских прав им не выдавало бы. Правда, еще Рубинштейн в письме от 22 февраля намекал, что пьеса пойдет благодаря усилиям издательства Фишера. Но ведь это же неверно! Они только перевели ее на немецкий язык…

    Все эти хлопоты не только отнимали драгоценное время, но безмерно огорчала наглость и беспардонность литературных мошенников, давших о себе знать в самый ответственный момент: Театр в Париже объявил о генеральной репетиции в феврале 1937 года. И мошенники во главе с Каганским тут же заявили о своих претензиях.

    Как отразить покушение на его гонорар? Послать телеграмму с просьбой не выдавать гонорар таким-то? Или: «Прошу не переводить мой гонорар в Германию?» Или что-нибудь по таким же мотивам. Нет, опытные юристы во Франции отвергают такие телеграммы, как не имеющие юридической силы, у них есть авторское право, пусть и устаревшее, но они его твердо соблюдают. Значит, нужно немедленно добыть что-нибудь о Каганском, нужно вновь просмотреть архив и найти старые документы, договоры он ни с одним издательством, ни с одним театром не выбрасывал. Нужно только поискать…

    2 февраля 1937 года Николай Афанасьевич прислал письмо, которое очень огорчило Михаила Афанасьевича: все документы, посланные в январе оказались, совершенно непригодными с юридической точки зрения: только подлинное письмо М. Булгакова Ладыжникову от 3 октября 1928 года может дать ответ, на каких условиях заключен контракт, на каких языках и для каких стран издательство Ладыжникова взяло на себя распространение «Зойкиной квартиры», и на какой срок… «Если только издательство Ладыжникова, — писал Николай Афанасьевич, — изданием немецкого перевода закрепило за собой право какого бы то ни было перевода, — т. е. на любой язык и в любой стране — инсценировки, аранжировки, переделки, сценарии и т. д., то ты лично с того момента, т. е. 8 октября 1928 года (в этом твоем ответе издательству Ладыжникова ты письменно согласился с условиями письма его от 3 октября 1928 года никаких прав на „Зойкину“ не имеешь — она целиком принадлежит через издательство Ладыжникова Фишеру, а значит — ты не мог дать ни доверенности, ни прав на договоры и получение денег. Этим правом законно обладает издательство С. Фишер в Берлине и не оно ко мне должно было обращаться, а я к нему. Точно также и твой авторский гонорар тебе может выделить лишь С. Фишер…»

    Горькое чувство досады испытывал Михаил Афанасьевич при чтении письма брата… Оказывается, Каганский — представитель Фишера, а Фишер — наследник Ладыжникова, с которым он заключил договор 3 октября 1928 года. Какие меры можно предпринять, чтобы парализовать этого предприимчивого делягу хорошо знающего, что французские законы, весьма устарелые и дряблые, как пишет брат, дают возможность Каганскому, от имени Фишера, наложить арест либо на авторский гонорар, либо вообще арестовать по суду все поступления театра — а это пахнет весьма большим скандалом. Действительно, как пишет брат, на постановку затрачены большие средства, до начала спектаклей осталось пять дней, а театр надеется включить «Зойкину квартиру» в свой репертуар для участия в конкурсе театральных постановок, который состоится на большой весенней мировой выставке искусств в Париже в мае 1937 года. Всплыла снова старая и пуганая история с Захаром Каганским, объявившим себя единственным и всемогущим представителем издательства Ладыжникова-Фишера, которому якобы принадлежат все права на «Зойкину» повсюду и навсегда.

    5 февраля 1937 года Булгаков отправил Николаю Афанасьевичу в Париж подлинное письмо Ладыжникова, а Альфреду Блоху сообщил, что он никогда и никоим образом не уполномачивал Захария Каганского защищать его права на пьесу «Зойкина квартира».

    Что же получается… Фишер писал, что порвал с Каганским, собирался возбудить уголовное дело против него из-за «Зойкиной квартиры», а на поверку ничего этого не было сделано, и Каганский остался представителем Фишера-Ладыжникова.

    9 февраля Булгаков писал брату в Париж: «Мне кажется, что главным является то обстоятельство, что по недосмотру в моем письме к Ладыжникову от 8 октября 1928 года не указан срок его действия. Мне кажется совершенно ясным, что оно утратило всякую силу (иначе что же — вечная кабала?!) Но если этого не признают в Париже и борьба за полное мое право ни к чему не приведет, нужно добиться того, чтобы хоть та часть моего гонорара, которая будет признана бесспорной, не была бы отправлена в Берлин (Фишер). Заяви в Société, что я не могу иметь дело с фирмой в Германии, потому что она не высылает денег. Значит, мой гонорар пропадет совсем. С Каганским борьба должна быть отчаянной, чудовищно думать, что известный определенный мошенник захватит литераторские деньги. Если, в худшем случае, ему удается все-таки профилировать в качестве „представителя“, нужно принять все меры, чтобы хоть бесспорная часть гонорара не была бы выдана ему!

    Понимаю все трудности, понимаю как велика путаница! А мне как трудно!»

    Конечно, он допустил оплошность, не показал свои письма издателям, юристу, специалисту по авторским делам, по той же причине, не оказалось у него и договора между ним и Рейнгардт на постановку пьесы во Франции. Все получилось как-то келейно, она прислала ему частное письмо 5 июля 1933 года, он отправил ей даже два письма с подробной характеристикой действующих лиц, выразил согласие на постановку, и все… А нужно было еще четыре года тому назад заключить договор, но кто же знал, что так обернется…

    А ко всем этим огорчениям 3 февраля зашел к Булгаковым Сергей Ермолинский и сказал, что ему очень нужны деньги — давно задолжали ему две тысячи рублей. Елена Сергеевна в тот же день поехала в дирекцию Большого театра с заявлением Михаила Афанасьевича, и Яков Леонтьевич Леонтьев, золотой для Булгаковых человек, к концу дня позвонил и сообщил, что можно получить аванс под «Черное море».

    За эти дни нового года Михаил Афанасьевич дописал еще две картины для «Минина и Пожарского», которые потребовали дописать в готовое либретто, послали Асафьеву и сдали в Большой театр. Навестивший Булгаковых Владимир Дмитриев сказал, что Асафьеву эти картины тоже понравились, и он начал работать над оперой.

    «У нас тихо, грустно, и безысходно после смерти „Мольера“», — писал Булгаков Попову 29 января 1937 года.

    И не только смерть «Мольера» порождала эти безысходные чувства. В дни Пушкинского юбилея особенно остро Булгаковы почувствовали несправедливость гибели пьесы «Александр Пушкин», которую и сам Михаил Афанасьевич считал одной из лучших своих пьес, и многие актеры, писатели, ученые, слушавшие в его исполнении сцены этой драмы, восхищались творческой удачей. Как Булгаковы ждали этого юбилея, сколько надежд возлагали на своего «Пушкина», сколько договоров заключили с разными театрами. «А теперь „Пушкин“ зарезан, и мы у разбитого корыта», — записывала Елена Сергеевна в дневнике.

    Но жизнь диктовала свои условия… Почти каждый день он вставал утром, пил кофе и уходил в Большой театр, читал либретто, правил, работал с авторами, принимал участие в репетициях, беседовал с дирижерами и артистами во время перерывов, рассказывал смешные истории, разыгрывал сценки, остро и тонко подмечая характерные детали и подробности театрального быта… И возвращался домой, закрывался в своей комнате, и пока Елена Сергеевна готовила обед и накрывала на стол, Михаил Афанасьевич успевал написать несколько страничек театрального романа «Записки покойника». Писал быстро, все было продумано, слова и строчки легко ложились на бумагу, сразу набело, без черновиков… Он торопился сделать как можно больше за это время, потому что после обеда нужно было куда-то непременно идти, с кем-то встречаться, то ли на прием к кому-нибудь, то ли на премьеру в какой-либо театр, Елена Сергеевна уже договорилась, ее так просили, что она не могла отказать…

    А потом, когда они возвращались, приходили гости, приходили запросто, поговорить, посоветоваться, послушать Михаила Афанасьевича, поесть что-нибудь вкусненького, заранее зная, что Елена Сергеевна наверняка что-нибудь приготовила… «Друзей было немного, — вспоминала Е. С. Булгакова в 1968 году, — но это были те, кто не мог жить без М. А. Он шутил, рассказывал, разыгрывал сценки — это был неисчерпаемый источник веселья, жизнерадостности. Расходились в 5–6 часов утра, и я только умоляла: — Ну, давайте будем расходиться хотя бы в 3!

    — Что же это? Ведь все это уходит в воздух, исчезает, а ведь это могло остаться, могло быть написано.

    Тогда я начинала плакать, а он пугался и сразу менял настроение.» (М. Чудакова. Жизнеописание Михаила Булгакова. Москва, 1988, № 12, с. 75).

    7 февраля 1937 года Елена Сергеевна записала в дневник: «Но самое важное, это — роман. М. А. начал писать роман из театральной жизни. Еще в 1929 году, когда я была летом в Ессентуках, М. А. написал мне, что меня ждет подарок… Я приехала, и он показал мне тетрадку — начало романа в письмах, и сказал, что это и есть подарок, он будет писать этот театральный роман.

    Так вот теперь эта тетрадка извлечена, и М. А пишет с увлечением эту вещь. Слушали уже отрывки: Ермолинский, Оля, Калужский, Вильямсы, Шебалин, Гриша Конский…»

    «конторы» и заведующего внутренним порядком Филиппа Филипповича Тулумбасова, «полного блондина с приятным круглым лицом, с необыкновенно живыми глазами, на дне которых покоилась не видная никому грусть, затаенная, по-видимому, вечная, неизлечимая».

    Портрет Фили Федору Михальскому понравился, он был «очень польщен», как записала в дневнике Елена Сергеевна. Тут же произошел и разговор о поездке МХАТа в Париж на выставку, действительно руководство театра заказало Владимиру Дмитриеву новые декорации для «Турбиных».

    — Я вам обязательно напишу, как прошел спектакль, — пообещал Федор Михальский, обрадованный отрывком театрального романа, в котором Булгаков так точно и емко описал его деятельность в Театре.

    — Я узник… Меня никогда не выпустят отсюда… Я никогда не увижу света, — с тоской сказал Булгаков, как только Михальский ушел. — Дома не играют, а за границей грабят.

    «У М. А. отвратительное состояние», — записала в дневнике Елена Сергеевна.

    «Минина». Сразу же возник вопрос — а кто художник? Федоровский, Вильямс, Дмитриев? Булгаков предложил Дмитриева. Начальство попросило Михаила Афанасьевича дать телеграмму Дмитриеву, зная об их дружбе. На следующий день Елена Сергеевна дала телеграмму Асафьеву, чтобы порадовать, и Дмитриеву, чтобы делал эскизы, ведь он дружил с Асафьевым и хорошо знал будущую оперу, читал либретто и слушал музыку у Асафьева. Думали Дмитриева порадовать интересным заказом. Но получилось совсем наоборот: Владимир Владимирович тут же позвонил из Ленинграда и выразил свое недовольство тем, что не дирекция театра, а автор либретто заказывает ему оформление постановки, к тому же заказывает эскизы без заключения договора. А что же мог в этом случае поделать Михаил Афанасьевич? Он обрадовался, что дело с постановкой стронулось с мертвой точки, перешло на практические рельсы, думал порадовать друга, что вместе будут работать над постановкой, а друг недоволен: почему дирекция сама не вступает с ним в переговоры, не заключает договор, а требует показать эскизы. Господи! Сколько сложностей, противоречий в жизни. Думаешь одно, а получаешь другое, чаще всего противоположное задуманному. И все недовольны, раздражены. А дирекция, оказывается, колеблется между ним и Федоровским, поставив Михаила Афанасьевича в сложное положение. Интриги, интриги повсюду. И никак не отряхнешься от них, интриги опутывают человека, как нити лилипутов Гулливера, попробуй разорви их. Нет, интриги сковывают волю, ограничивают свободу действий…

    В таком дурном настроении Михаил Афанасьевич, поддавшись на уговоры Елены Сергеевны, пошел в новооткрытое место — Дом актера, где встретились с Дорохиным, Раевским, Ардовым и их женами и мило провели вечер. Настроение чуточку улучшилось, но на следующий день опять возник этот мучительный вопрос — как быть с Дмитриевым, ведь Михаил Афанасьевич послал ему телеграмму. Мутных и Леонтьев, присутствовавшие днем на репетиции все еще колебались. А Булгаков потребовал прямого ответа:

    — Или вы давайте телеграмму Дмитриеву о том, чтобы он делал эскизы, или придется аннулировать мою телеграмму.

    — Хорошо, что вы эту телеграмму дали, пусть покажет эскизы, а потом мы заключим с ним договор, если театру подойдет.

    Эти слова Мутных поразили Булгакова… Как? Дмитриев — известный художник, не раз доказывавший свой высокий профессионализм в театре, должен как приготовишка сначала показать эскизы, а потом получить или не получить заказ на оформление спектакля?

    «Минина», так порадовавшие Булгакова, и сразу так неудачно. Это насторожило Михаила Афанасьевича… Как бы с «Мининым не повторилась печальная история „Мольера“, загубленного постановщиками. Любая постановка спектакля зависит от настроения людей, а тут уже в самом начале коллективного дела сталкиваются амбиции… Что ж будет во время постановки спектакля?

    „Вечером Вильямсы и Любовь Орлова. Поздно ночью, когда кончали ужинать, позвонил Гр. Александров и сообщил, что Орджоникидзе умер от разрыва сердца. Это всех потрясло“, — записала Елена Сергеевна в дневнике 18 февраля 1937 года.

    Запись 20 февраля: „Проводила М. А. в Большой. Вышли из метро на площадь Дзержинского, потому что на Театральную не выпускали.

    М. А. был на репетиции „Руслана“, потом его позвали на совещание о том, как организовать приветствие Блюменталь-Тамариной к ее 50-летнему юбилею. А потом он с группой из Большого театра вне очереди был в Колонном зале. Рассказывал, что народ идет густой плотной колонной (группу их из Большого театра присоединили к этой льющейся колонне внизу у Дмитровки). Говорит, что мало что рассмотрел, потому что колонна проходит быстро. Кенкеты в крепе, в зале колоссальное количество цветов, ярчайший свет, симфонический оркестр на возвышении. Смутно видел лицо покойного“.

    „Записок покойного“, на котором должны были присутствовать Раевский, Дорохин, Ардов с женами, пришлось отменить. „У М. А. дурное настроение духа“, — констатировала Елена Сергеевна.

    Донимали Михаила Афанасьевича самодеятельные авторы… Как-то совершенно неожиданно для него зашел к нему бухгалтер Большого театра и попросил прочитать его пьесу. Пришлось прочитать и всерьез обсуждать очень плохую пьесу, да так, чтобы не обидеть автора, весьма полезного в театре человека, но возомнившего себя драматургом. А на улице как-то встретил знакомого актера, разговорились, оказалось, что и актер написал пьесу, затащил Михаила Афанасьевича к себе домой, прочитал отрывок и выжидающе посмотрел на него: как, дескать, подойдет? И Булгакову приходилось со всей присущей ему деликатностью разбирать, анализировать только что услышанное, предлагать способы улучшения пьесы.

    Это уж не говоря о тех либретто, которые дирекция Большого театра официально посылала на отзыв и консультацию. Чаще всего приходили молодые начинающие литераторы, которым вдруг пришло в голову, что они могут писать. В этих случаях Булгаков вспоминал Гоголя, Островского, Чехова… „А вечером — Смирнов, присланный дирекцией Большого театра для консультации по поводу его либретто.

    Убийственная работа — думать за других!“

    А через три дня Елена Сергеевна записала: „У М. А. был Смирнов, очень доволен — М. А. сразу привел ему в порядок его конспект либретто“.

    в последние месяцы подружился. Не то саркома, не то рак, третий месяц лежит в больнице, а ему только сообщил об этом тоже талантливый актер этого же театра Горюнов. Надо навестить друга, хотя он и знал, как это тяжело. И как только увидел ввалившиеся, полные страдания, глаза Русланова, Булгаков понял, что он безнадежен. Приходилось говорить что-то ободряющее, а это давалось нелегко, приходилось все время напрягаться, чтобы не выдать свое состояние душевной печали, а главное, чтоб Русланов не догадался о своем безысходном положении. И как только Русланов напомнил Булгакову, что он обещал увеличить надпись на „Пушкине“, Михаил Афанасьевич тут же этим и занялся — в это время он не видел страдальчески вопрошающих глаз своего друга, который с таким участием и вдохновением репетировал свою роль в „Пушкине“. Но не судьба…

    А стоило Михаилу Афанасьевичу вернуться домой и рассказать Елене Сергеевне о своих тяжелейших переживаниях в больнице, как зазвонил телефон: Городинский из ЦК напомнил о прослушивании в Комитете „Минина“, о необходимости доработки либретто, готовы ли дополнительные картины, о которых просили ответственные сотрудники различных ведомств. Да, конечно, приняты все замечания и уже готовы две дополнительные картины, сданы в театр, но почему-то Асафьеву не отосланы. Асафьев шлет нервные письма и телеграммы, удивляется, почему не репетируют семь готовых картин, если действительно хотят ставить оперу. И почему опера с такими массовыми сценами назначается на филиал Большого театра, а не на основную сцену. Все это Михаил Афанасьевич высказал Городинскому в надежде, что он повлияет на благоприятный исход с постановкой „Минина“.

    21 марта 1937 года Елена Сергеевна записала: „Днем звонок Мутныха. Хочет говорить о „Минине“.

    Проводила М. А. в дирекцию, сама поехала к Амировой — там мне показали номер газеты „Beaux arts“, в котором рецензия о „Зойкиной квартире“.

    — Вы знали, что она идет?.. Стало быть, у вас там будут большие деньги?.. Вот бы Михаилу Афанасьевичу поехать, ведь это единственный случай поехать… с „Турбиными“, с МХАТом…

    __________

    М. А. сказал, что слышал, будто Замятин умер в Париже.

    Из Парижа ни от Коли, ни от „Société“ никаких известий о „Зойкиной квартире“ — уже около двух месяцев. Неужели письма пропадают?

    Из Берлина письмо от Фишера. Пишет, что на счету у М. А. — 341 марка.

    „Фауста“, откуда он зашел за мной в контору МХАТа. Потом укорял меня, зачем я не вышла в нему навстречу, ему неприятно бывать во МХАТе.

    Дмитриев — забежал перед поездом в Ленинград. Ну, конечно, разговоры о „Минине“. Дирекция, видимо, не хочет, чтобы делал Дмитриев. А Дмитриев говорит: — Я не намерен кланяться перед дирекцией!

    Ясно, что придется искать другого художника, наладить их отношения уже трудно.

    „Минина““.

    На эти мартовские дни выпало много ненужного и суетливого беспокойства. Предвестником этой многодневной маеты оказался ценный пакет, принесенный почтальоном, внушительность которого насторожила Михаила Афанасьевича, и он тут же заявил:

    — Не открывай его, не стоит. Кроме неприятностей, ничего в нем нет. Отложи его на неделю, а то у нас сегодня гости, не стоит портить себе настроение.

    Но Елена Сергеевна была неумолима. За эти пять лет совместной жизни она уже столько всего и всякого испытала, что уже ничто ее не могло напугать, а тем более испортить настроение. И она решительно разорвала пакет и достала бумагу, в которой Михаила Афанасьевича Булгакова уведомляли, что Харьковский театр русской драмы намерен взыскать аванс по договору за не поставленного „Пушкина“ на том основании, что пьесы нет в списке разрешенных к постановке.

    — Ах, негодяи! — только и произнес Булгаков.

    Зазвонил телефон. Разговор сначала с Евгением Калужским, а потом с Ольгой Сергеевной затянулся, что казалось, никогда не завершится.

    Елена Сергеевна выходила „на минутку“ и не слышала разговора. А когда она вернулась, Михаил Афанасьевич с огорчением сказал:

    — Как говорится, беда не приходит одна… Марианна явно их выживает, по всему чувствуется, что ей нужна комната, которую так любезно подарил им Евгений Александрович; твой бывший муж, конечно, замечательный человек, но и он не сможет перечить своей молодой жене.

    — Ну и что же? — Елена Сергеевна никак не могла понять, в чем же дело.

    — А в том, что твоя прекрасная сестренка с Женей Калужским намерена переехать к нам… Но этого нельзя делать! Как же работать? Это будет означать, что мы с тобой должны повеситься!

    — Ничего, не беспокойся, я все улажу. Но что делать с Харьковским театром?

    Решили, что прежде всего необходимо написать об этом Платону Михайловичу Керженцеву, который год тому назад, после разгрома „Мольера“, просил Булгакова извещать его о всех трудностях, встававших на его творческом пути. Этот вопрос как раз был в компетенции председателя Комитета по делам искусств при СНК СССР.

    «Вечером Мелик с Минной, Ермолинские. Надевали маски Сережкины, хохотали, веселились, ужинали. Две картины „Минина“ от Асафьева приехали, Мелик принес их и играл. „„Кострома“ очень хороша“», — записывала поздно ночью Елена Сергеевна.

    А на следующий день — снова потерянный день… Несколько дней тому назад Михаила Афанасьевича вызвали в Свердловский военкомат на Кузнецком, вызвали на переучет, вручили уведомление, что нужно пройти комиссию… Восемнадцать лет Михаил Афанасьевич не имеет никакого отношения к медицине, но именно как «лекарь с отличием» он понадобился властям.

    25 марта взяли такси и поехали на комиссию, заехали с начала не туда, долго искали Ленинградское шоссе, нашли фабрику «Москвошвей», потом — клуб Воздушной академии, где Михаил Афанасьевич прошел переучет; выдали об этом справку. А что последует за этим? Могут ведь дать и какое-то назначение… Неизвестность неприятна, а медицинский диплом дает ему лишь дополнительные неприятности.

    А на следующий день начались предсудебные хлопоты. Прежде всего поехали во Всероскомдрам, посоветовались с юристом Городецким, который ничего утешительного не сказал, не нашел поводов для защиты, сказал лишь, что предстоит трудное дело. И сами знали, что дело трудное и хлопотное, но ведь есть же законы, которыми надо уметь пользоваться. «Вечером были Вильямсы. Опять играли с масками — новое увлечение М. А», — записывает Елена Сергеевна 27 марта.

    28 марта Михаил Афанасьевич поехал в Вахтанговский театр, ведь Репертком давал официальное разрешение «Пушкина» на постановку, театр уже распределял роли, а без разрешения это никогда не делалось. Да, подтвердил Борис Евгеньевич Захава, он видел экземпляр «Пушкина» с разрешением Реперткома; а почему не поместили пьесу в список разрешенных к постановке, он не может понять. Вместе с Михаилом Афанасьевичем попытались найти этот экземпляр пьесы с разрешением, это оказалось невозможным: заведующая архивом выходная. Но Захава видел этот экземпляр и готов выступить в суде в качестве свидетеля.

    — Надо защищаться! Есть соответствующие статьи для защиты, нужно лишь подтвердить в Реперткоме, что было разрешение…

    «А вечером мы с Женичкой (моим) на „Чио-Чио-сан“.

    У нас были Попов и Лямины. М. А. читал им куски из „Записок покойника“.

    — Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно.»

    30 марта Михаил Афанасьевич разбирает архив, размышляет, горько сетует, глядя на десятки вариантов всех своих пьес, перебирает варианты «Александра Пушкина», рукопись пьесы, наброски… Сколько потрачено сил… Спешил к юбилею, а юбилей прошел без него, без его пьесы; хорошо, что есть разрешение на постановку… Но удастся ли выиграть процесс? Хочет быть на суде и Вересаев… «Вечером пришли Оля с Калужским… Говорили о их бедствиях из-за квартирного вопроса.

    Жиденькие рассказы о МХАТе — пустяки, мелочи.

    — Аркадьев уезжает на днях в Париж. По-видимому, МХАТ едет.

    Рассказывали, что Мейерхольд на собрании актива работников искусств каялся в своих грехах. Причем это было так неожиданно, так позорно и в такой форме, что сначала подумали, что он издевается. Падает снег и тут же тает. Грязь», — записывает Елена Сергеевна.

    — день суда, а справки о том, что пьеса была разрешена Реперткомом никак не могут получить. Естественно, побывали у Литовского, давнего недоброжелателя Булгакова, принял весьма любезно, подтвердил, что разрешение он действительно давал и вызвал сотрудника Марингофа с поручением немедленно найти пьесу «Александр Пушкин». Не раз Марингоф возвращался и переспрашивал:

    — Вы наверно, — на этом слове он делал ударение, — знаете, что пьеса называется «Александр Пушкин»?

    Михаилу Афанасьевичу пришлось собрать все свои силы, чтобы не сорваться на грубость и сдержанно ответить на глупейший вопрос.

    пьесу не нашли, а значит, и справку выдать не могут.

    — Если пьесы нет под буквой А — ищите ее под П., — с раздражением оказал Михаил Афанасьевич.

    Пьесу «Александр Пушкин» в завалах Реперткома наконец-то нашли. Стали искать справку. Бдительная Елена Сергеевна решила вместе с секретаршей перелистывать документы, увидела, как мелькнула нужная им справка, а секретарша сделала вид, что ее не заметила. Попросила вернуться назад, но секретарша, ничуть не смутившись, заявила, что без Литовского она не может выдать справку.

    — Дело в том, Михаил Афанасьевич, — сказала Елена Сергеевна, — что в справке сказано, вернее, написано рукой Литовского — разрешение. Вахтанговскому театру приступить, к работе над «Пушкиным» и включить пьесу в репертуар.

    — Это как раз то, что нам нужно, чтобы выиграть процесс. Я буду жаловаться Керженцеву, — сказал Михаил Афанасьевич. Позвоню Ангарову, заместителю Боярского Гольдману, который говорил, что этот иск — безобразие.

    И лишь 2 апреля Булгаков получил справку, что пьеса «Александр Пушкин» была разрешена к постановке Вахтанговскому театру, но Комитет по делам искусств приостановил работу над ней.

    «Потом — суд. Председатель — женщина, производит очень серьезное впечатление. Первым говорил М. А., показал справку Реперткома, вырезки газетные, из которых видно, что пьесу готовились ставить.

    Сказал:

    — Нам с В. В. Вересаевым не по возрасту вводить в заблуждение театры.

    Большое моральное удовлетворение, что эти негодяи из Харькова хоть тут не смогли сыграть на положении М. А.»

    За этими суховатыми строчками дневника Елены Сергеевны — боль, хлопоты, страдания, нервы, тяжкие раздумья о своей судьбе… В таком состоянии и делового заявления не напишешь, какой уж тут роман…

    Но моральное удовлетворение от выигранного суда Булгаков испытывал недолго, снова неуверенность в завтрашнем дне заполонила всю его душу. И тому были веские причины.

    Глава: 1 2 3 4 5 6