• Приглашаем посетить наш сайт
    Достоевский (dostoevskiy-lit.ru)
  • Петелин Виктор: Часы жизни и смерти
    Глава 5

    Глава: 1 2 3 4 5

    5

    В „Письмах“ Михаила Булгакова, на которые я уже не раз ссылался, в письмах родным и близким он подробно и со всей возможной откровенностью рассказывает о первых месяцах своего житья-бытья в Москве. Кое-как нашли пристанище, кое-что он уже зарабатывает, не отказывается ни от какой работы, готов даже поступить в льняной трест, готов принять приглашение „на невыясненных условиях в открывающуюся промышленную газету“… В ноябре, то есть через полтора месяца после приезда в Москву, „мы с Таськой уже кой-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. п., — писал Булгаков матери. — Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый без перерыва день…“

    Прочитайте это письмо матери от 17 ноября 1921 года, получите некоторое представление о той „бешеной борьбе за существование и приспособление к новым условиям жизни“, которую пришлось на первых порах вести Михаилу Булгакову.

    В Москве есть все. Открываются кафе. Театры полны. Но все уж очень дорого стоит, не по карману. Только спекулянты и нэпманы могут хорошо питаться и жить в свое удовольствие. Булгаков же мечтает об одном — пережить зиму, купить Татьяне теплую обувь. По ночам работает над „Записками земского врача“, обрабатывает „Недуг“, но много ли ночью сделаешь…

    „создать грандиозную драму в 5 актах к концу 22-го года. Уже готовы наброски и планы“, сообщает он в Киев. Мысль эта увлекла его „безумно“. И он просит Надю собрать в Киеве весь материал для исторической драмы, „все, что касается Николая и Распутина в период 16 и 17 годов (убийство и переворот)“, „газеты, описание дворца, мемуары, а больше всего „Дневник“ Пуришкевича — до зарезу!“, „описание костюмов, портреты, воспоминания и т. д.“. А в Москве „Дневника“ не оказалось. Если сестра достанет „Дневник“ на время, то просит ее описать все, что касается „убийства с граммофоном, заговора Феликса и Пуришкевича, докладов Пуришкевича Николаю“, теперь же списать дословно и послать ему в письмах. Конечно, он понимает, насколько это сложно и обременительно, но сестра должна понять, как эти материалы для него важны и необходимы. Он опасается, что „при той иссушающей работе“, которую он ведет, ему никогда не удастся написать ничего путного, но ему „дорога хоть мечта и работа над ней“.

    Но материалы из Киева не поступали, и Булгаков спрашивает сестру: „…чего ж ты не пишешь?“ А потом, видимо, из-за отсутствия материалов он и вовсе охладел к этому „грандиозному“ творческому замыслу. Да и столько забот возникало у него каждодневно, что сил на все просто не хватало. В том же письме Н. А. Земской 1 декабря 1921 года он подробно описывает, как ему удалось остаться в комнате Андрея Михайловича Земского. Контора дома попыталась выселить Булгакова, но он, доведенный „до белого каления“, сдерживал себя, не вступал ни в какую войну, „дипломатически вынес в достаточной степени наглый и развязный тон со стороны смотрителя“, да и Андрей Михайлович проявил твердость и не дал выписать Булгаковых. „Пока отцепились“, — констатирует Булгаков факт перемирия с „конторой нашего милого дома“.

    Пусть вспомнит читатель эти военные действия Булгакова с наглым и развязным смотрителем дома при чтении „Собачьего сердца“, пьесы „Иван Васильевич“ и др. Швондер и Бунша скорее всего списаны „с натуры“.

    Из этого же письма мы узнаем, что Булгаков заведует хроникой „Торгово-промышленного вестника“, частной газеты, в которой он проводит „целый день как в котле“. „Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!! А цена!“ — все эти восклицания Булгакова как бы предвещали, что частная газета долго не протянет. И действительно газета скоро прекратила свое существование, вышло только шесть номеров.

    Снова нужно искать работу. Булгаков надеется на то, что его корреспонденция „Торговый ренессанс“, которую он отправил в Киев, подойдет какой-нибудь киевской газете, надеется стать „столичным корреспондентом по каким угодно вопросам“, может писать подвальные художественные фельетоны о Москве… Пусть вышлют приглашение и аванс. Сестра должна понять его чувства, его настроение, когда он только что узнал, что вместе с „Вестником“ вылетает в „трубу“. „Одним словом, раздавлен, — заканчивает он письмо Надежде. — А то бы я описал тебе, как у меня в комнате в течение ночи под сочельник и в сочельник шел с потолка дождь… переутомлен я до того, что дальше некуда“.

    „Записках на манжетах“ Михаил Булгаков подробно рассказывает о первых месяцах жизни в Москве, о том, как поступил на службу в ЛИТО Главполитпросвета при Наркомпросе, как стал сотрудником „Торгово- промышленного вестника“, как пытался организовывать объявления, чтобы поддержать коммерчески этот „вестник“, о том, как остался без места, а значит, и без средств к существованию.

    В воспоминаниях „Нас учила жизнь“ А. Эрлих, прибывший в Москву осенью того же 1921 года, рассказывает о том, как он встретился с Булгаковым в ЛИТО и как они одновременно поступили на службу. А. Эрлих вошел в обширное помещение, где сидел старик и скучающе поглаживал усы. А. Эрлих дал ему папиросу, разговорились. Старик, слушая Эрлиха, пригласил еще кого-то к своему столу: „Я оглянулся. Худощавый человек в легком летнем пальтишке, с предупредительно вежливой улыбкой на лице продвигался от порога огромной комнаты к далекому столу с такой же почтительной и удивленной настороженностью, с какой я сам проделывал тот же путь несколько минут назад… Новый посетитель объяснил в свою очередь, что ищет работу. Врач по образованию, но литератор по профессии, он недавно приехал из Киева и хотел бы быть полезен литературному отделу Главполитпросвета…“

    Заместитель заведующего ЛИТО предложил написать заявки, а к завтрашнему дню договориться между собой, кто будет секретарем отдела, „правой рукой“ старичка, а кто инструктором; у него оказалось как раз два места. Вскоре они вместе вышли на бульвар и договорились, что секретарем станет Булгаков.

    Так Булгаков оказался „правой рукой“ заместителя заведующего ЛИТО, а заведовал отделом А. С. Серафимович.

    Чем же они занимались в ЛИТО? „С каждым днем становилось все яснее, что „ЛИТО“ — учреждение случайное и нежизненное. Ни определенных функций, ни материальной базы у отдела не было… Ни одного из своих проектов литературного общения с рабочими на заводах и фабриках осуществить я не успел; государство отказывалось от многих излишеств недавнего времени, в том числе от таких, как „ЛИТО“. Мы выбыли в разряд безработных вместе с нашим начальником-мечтателем в серой папахе. Взамен последней зарплаты и выходного пособия каждому из нас предложили по ящику спичек“ (Нас учила жизнь. М., 1960. С. 11–26).

    „Записках на манжетах“. А пока в поисках работы Булгаков „вошел в бродячий коллектив актеров“, „плата 125 за спектакль, убийственно мало, — признается он в дневнике. — Обегал всю Москву — нет места“. Но в письмах сестрам Наде и Вере 24 марта 1922 года он сообщает, что „очень много“ работает, служит в большой газете „Рабочий“ и заведует издательской частью в научно-техническом комитете у Бориса Михайловича Земского, что „устроился только недавно“. 18 апреля 1922 года в письме к Н. Земской он называет еще одну свою службу; „временно конферансье в маленьком театре“, „Я веду такой образ жизни, что не имею буквально минуты“.

    В это время произошло событие, которое существенно отразилось на жизни Михаила Булгакова: 26 марта 1922 года в Берлине вышел первый номер газеты „Накануне“ под редакцией Ю. В. Ключникова и Г. Л. Кирдецова, при ближайшем участии С. С. Лукьянова, Б. В. Дюшен и Ю. Н. Потехина. В передовой статье, так и озаглавленной — „Накануне“ — Булгаков нашел мысли, которые и у него не раз возникали: „Все ценное, что мир веками накопил в непрестанном творчестве, должно быть бережно и с любовью вручено грядущим поколениям…“ Вскоре Булгаков узнал, что во главе литературного приложения „Накануне“ стал Алексей Николаевич Толстой, а в Москве создается московская редакция газеты, расположившаяся в знаменитом девятиэтажном доме в Большом Гнездниковском, названном по имени его строителя и владельца — дом Нирензее. Газета выходила в Берлине, но продавалась во всех крупных городах России; московская редакция должна была поставлять материалы о Москве, Петрограде, Киеве, вообще о новой жизни, о переменах и событиях, которые происходили в Стране Советов… Новая экономическая политика давала обширный и разнообразный материал для остро мыслящего и зорко видящего репортера, журналиста, писателя. И Булгаков не замедлил воспользоваться еще одной возможностью публиковать свои произведения: их уже накопилось предостаточно, он ни на минуту, как говорится, не прекращал свои занятия писательством, как бы трудно ни приходилось.

    Да и литературная жизнь в России постепенно возрождалась, возникали частные издательства, журналы, выходили книги, сборники, все активнее формировали новые взгляды государственные учреждения… Возникали споры, дискуссии, бурные столкновения по самым коренным, животрепещущим вопросам культурной, идеологической жизни новой России.

    Булгакову уже не раз приходилось сталкиваться с молодым напором новых хозяев жизни. 14 февраля 1922 года он присутствовал на суде над „Записками врача“ В. Вересаева, видел, как черные толпы студентов ломились во все двери здания бывших женских курсов на Девичьем поле. Пусть этот суд несколько отличался от того, что состоялся во Владикавказе над Пушкиным, но тенденция осуждать все „старое“, якобы отжившее свой век, проявилась и на этом вечере.

    Булгаков в эти месяцы 1922 года писал не только газетные фельетоны и корреспонденции. В журнале „Рупор“ опубликованы два рассказа — „Необыкновенные приключения доктора“ во втором номере и „Спиритический сеанс“ в четвертом.

    „Приключениях“ уже не раз говорилось здесь, а вот „Спиритический сеанс“ заслуживает особого внимания.

    Булгаков еще во Владикавказе заметил, что возникают повсюду конфликты и противоречия между „бывшими“ и „настоящими“ хозяевами жизни. А в Москве этот конфликт обозначается наиболее остро.

    И на первых же страницах „Спиритического сеанса“ этот конфликт сразу же четко обозначен: „дура Ксюшка“, докладывая хозяйке, „тыкает“ ей и говорит всякие глупости: „— Там к тебе мужик пришел“, причем эти нелепые слова слышат и сам „мужик“, Ксаверий Антонович Лисиневич, конечно, из „бывших“, и сама мадам Лузина, „вспыхнувшая“ при виде гостя, и ее муж, Павел Петрович, тут же вышедший в переднюю, чтобы немедленно начать „волынку“: „…мужик… хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там… коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки… Спору нет: Ленин — человек гениальный, но… да, вот не угодно ли пайковую… хе-хе! Сегодня получил… Но коммунизм это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу… Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю… По своей сути требует известного развития… Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот пожалуйста, эту… По своему содержанию… Погодите, разгорится… Ну и спички! Тоже пайковые… Известного сознания…“

    Все происходит на одной, пожалуй, страничке, а сколько Булгакову удалось передать: и отношение к Ксюшкину докладу, и то, как Ксаверий Антонович, при виде выплывающей Зинаиды Ивановны, „свел ноги в третью позицию“, уже готов был послать ей „долгий и липкий взгляд“, но при виде выползающего из двери мужа этот взгляд „угас“, и то, как хозяин начал угощать гостя папиросами, а папиросы оказались „пайковыми“, то есть никудышными, и то, как чиркали спичками, а спички тоже оказались плохими. А на этом фоне хозяин разглагольствует о коммунизме и необходимых условиях его построения в России.

    Но эти бытовые мелочи и неурядицы отступают на последний план, как только все собравшиеся сели за приготовленный столик и стали священнодействовать: так начался спиритический сеанс.

    „не топать пятками“. А там, за дверью, что-то стало постукивать, стало страшно, но, преодолевая страх, она приникла к замочной скважине. Но ничего не поняла, только еще больше ее распирало от любопытства; как же господа за дверью кого-то спрашивали, сколько времени еще будут у власти большевики, и признавались, как они их ненавидят… Спрашивали, кто свергнет большевиков. И, конечно, помчалась к своей подружке, оказавшейся на парадной лестнице внизу, все и излила: „— Заперлись они, девоньки… Записывают про инпиратора и про большевиков… Темно в квартире, страсть!.. Жилец, барин, барыня, хахаль ейный, учительша…“ А в это время спускался по лестнице „бравый в необыкновенных штанах“, на бедре которого „тускло и мрачно глядело из кожаной штуки востроносое дуло“. А Ксюшка продолжает рассказывать о своих впечатлениях: „— Ланпы потушили, чтобы я, значит, не видела… Хи-хи! И записывают… большевикам, говорят, крышка… Инпиратор… Хи! Хи!“

    А остальное было уже, как говорится, делом техники. „Бравый“ проследил за возвращавшейся к своим хозяевам Ксюшей, и узнал, где ругают большевиков и вызывают „инпиратора“, сбегал за командой, и вскоре она появилась в разгар спиритического сеанса: „В дымной тьме Сократ, сменивший Наполеона, творил чудеса. Он плясал как сумасшедший, предрекая большевикам близкую гибель… Когда же нервы напряглись до предела, стол с сидящим на нем мудрым греком колыхнулся и поплыл вверх…“

    Булгаков с большим искусством описывает спиритический сеанс, очумевших спиритов, обалдевшую Ксюшу, которая продолжала с замирающим интересом наблюдать в скважину за происходящим в барской комнате, и она настолько увлеклась, что не заметила, как уже за другой, наружной, дверью раздались стуки.

    Спириты требовали, чтобы дух стукнул. И действительно раздался стук „будто сразу тремя кулаками“. А потом так забарабанил, что „у спиритов волосы стали дыбом“.

    „— Дух! Кто ты?.. — дрожащим голосом крикнул Павел Петрович.

    — ответил из-за двери гробовой голос“.

    Слова эти привели в шоковое состояние окаменевших спиритов. Тут уж не до игры: мадам Лузина „сникла в неподдельном обмороке“. Ксаверий Антонович столь же неподдельно проклинает „идиотскую затею“, а Павел Петрович трясущимися руками открывал дверь. „Перед снежно-бледными спиритами“ предстал чекист, весь кожаный, „начиная с фуражки и кончая портфелем“. А за этим первым „духом“ виднелась еще целая вереница „подвластных духов“, но уже в серых шинелях.

    „Дух окинул глазами хаос спиритической комнаты и, зловеще ухмыльнувшись, сказал:

    — Ваши документы, товарищи…“

    И вот эпилог: „Боборицкий сидел неделю, квартирант и Ксаверий Антонович — 13 дней, а Павел Петрович — полтора месяца“.

    „простодушном“ рассказе наметился конфликт, который трагически „аукнется“ через пятнадцать лет, в 1937–1938 годах.

    Здесь, как в зеркале, отразились основные конфликты эпохи. И власть, уже победившая, насаждала и теоретически обосновывала конфликт между образованной частью народа и простым людом, верившим большевикам, умевшим разжечь самые низменные устремления простого человека.

    Советская власть, некоторые ее руководители издали столько декретов, высказали столько мыслей и предложений о беспощадном подавлении образованной части народа, что полностью изложить здесь решение вопроса во всем объеме не представляется возможным. Хочу лишь обратить внимание на некоторые из этих постановлений и решений. Вот лишь один Декрет ВЦИКа от 13 мая 1918 года, подписанный председателем ВЦИК Я. Свердловым, председателем СНК В. Ульяновым (Лениным) и секретарем ВЦИК Аванесовым:

    „…1) Подтверждая незыблемость хлебной монополии и твердых цен, а также беспощадность борьбы с хлебными спекулянтами-мешочниками, обязать каждого владельца хлеба весь избыток, сверх количества, необходимого для обсеменения полей и личного потребления по установленным нормам до нового урожая, заявить к сдаче в недельный срок после объявления этого постановления в каждой волости…

    Призвать всех трудящихся и неимущих крестьян к немедленному объединению для беспощадной борьбы с кулаками.

    — врагами народа, предавать их революционному суду, заключать в тюрьму на срок не менее 10 лет, подвергать все имущество конфискации и изгонять навсегда из общины, а самогонщиков, сверх того, присуждать к принудительным общественным работам.

    В случае обнаружения у кого-либо избытка хлеба, не заявленного к сдаче согласно пункту 1-му, хлеб отбирается у него бесплатно, а причитающаяся по твердым ценам стоимость незаявленных излишков выплачивается в половинном размере тому лицу, которое укажет на сокрытые излишки, после фактического поступления их на ссыпные пункты, и в половинном размере — сельскому обществу. Заявления о сокрытых излишках делаются местным продовольственным организациям…“ (См.: Декреты советской власти. М., 1959. Т. 2. С. 265.)

    Таким образом, декретом советской власти устанавливалась слежка одной части общества за другой, устанавливалась официальная плата за доносительство — каждый доносчик получал половину того, что выявлялось в виде „сокрытых излишков“, а вторую половину — сельское общество.

    Кто хоть мало-мальски помнит, из книг, конечно, как развивалась революция, тот знает, что красногвардейская атака на капитал прошла успешно и почти бескровно. Сложности начались тогда, когда революция вступила во взаимоотношения с крестьянством, которое поддержало большевиков только потому, что они объявили лозунг: „Землю — крестьянам!“ Но, как оказалось вскоре, этот лозунг был всего лишь ораторским приемом для привлечения простодушных крестьянских масс, особенно крестьян с оружием, то есть солдат…

    По декрету крестьяне землю получили. Но тут же возникли комбеды, которым было поручено верховенствовать в деревнях и селах. Самая гольтепа начала давать указания хозяевам. А тут подоспели им в помощь продотряды… И началось…

    но и золото. Нужно было искать выход. Беспощадно разоблачая власть земли и собственничества в крестьянине, только что получившем землю, В. И. Ленин говорил: „„Я хлеб произвел, это мой продукт, я имею право им торговать“ — так рассуждает крестьянин по привычке, по старине. А мы говорим, что это государственное преступление. Свободная торговля хлебом означает обогащение благодаря этому хлебу, — это и есть возврат к старому капитализму, этого мы не допустим, тут мы будем вести борьбу во что бы то ни стало“ (ППС. Т. 39. С. 315). Эти слова были произнесены на I Всероссийском совещании по партийной работе в деревне 18 ноября 1919 года, когда „громадное большинство рабочих бедствует оттого, что хлеб распределяется неправильно“. Ленин призывает разъяснять крестьянам политику революции, убеждать их добровольно сдавать хлеб. Но что осуществлено на практике?

    Начали отбирать хлеб, заработанный крестьянином, который, естественно, не хотел отдавать свое. А это государственное преступление. Вот и получай приговор без суда и следствия, приговор военного времени.

    Н. Бухарин, видный теоретик „военного коммунизма“, писал, теоретически обосновывая политику беспощадного террора, развязанного в то время по отношению ко всем, кто оказывал малейшее сопротивление: „Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи“.

    Начиная от расстрела и кончая трудовой повинностью — вот формула, которая практически и осуществлялась в 20-е годы строительства нового общества в нашей стране.

    Надо ли говорить о том, что сейчас совершенно необходимо изучить тщательнейшим образом теоретическое наследие Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева, Дзержинского, Бухарина и др., практическую их деятельность в период революции, тщательнейшим образом исследовать факты и события революционной поры, чтобы узнать всю правду о пролетарской революции. Тщательнейшим образом изучить деятельность ЧК, деятельность ревтрибуналов, деятельность „кожаных курток“ вообще во всех селах и городах нашей страны. Выяснить, наконец, за что убивали тысячи, а в итоге сотни тысяч, миллионы мирных граждан нашей страны. Ведь расстреливали даже за то, что не донес на соседа, замешанного якобы в контрреволюции. Знаем же мы, за что расстреляли Николая Гумилева: за то, что не донес на товарища, замешанного в заговоре сенатора Таганцева. Об этом теперь рассказано со многими подробностями.

    „простодушный“ рассказ о спиритическом сеансе.

    В начале 1922 года ВЦИК издал декрет, который предоставлял право местной власти изымать из храмов все ценности — для голодающих Поволжья, где голод был действительно чудовищный, вплоть до людоедства. Патриарх Тихон разрешил приходским советам жертвовать лишь те предметы, которые не имели богослужебного значения.

    Началась травля служителей церкви в газетах. Вскоре служители церкви поняли, что нужно уступить, и решили отдать ценности, но лишь при условии контроля над их использованием, то есть иметь возможность проследить, как пожертвованные ценности будут проданы на хлеб для голодающих. Но маховик преследований церковных деятелей уже невозможно было остановить. Да и это был хороший предлог расправиться с теми, кто отравлял народ „опиумом“ религиозных суеверий. Начались процессы сначала в Москве, потом в Петрограде. В мае 1922 года приговорили из семнадцати подсудимых одиннадцать к расстрелу, расстреляли пятерых. Арестовали патриарха Тихона и заточили в Донском монастыре. Через месяц начали процесс в Петрограде: митрополита Вениамина, архимандрита Сергия, профессора права Новицкого и присяжного поверенного Ковшарова в ночь с 12 на 13 августа 1922 года расстреляли.

    В июне 1922 года начался процесс над эсерами, длившийся два месяца. В августе двенадцать человек приговорили к расстрелу, другим — разные сроки тюрем и лагерей. ВЦИК утвердил приговор, но с исполнением его решено подождать: на Западе волновались социалисты, с их мнением нужно считаться…

    Готовилась и другая акция. И в конце 1922 года началась высылка знаменитых философов, журналистов, писателей, историков…

    его отца, продержали его сначала в здании петроградского ГПУ, а потом вместе с ректором Петроградского университета Л. П. Карсавиным и другими арестантами перегнали в тюрьму на Шпалерной улице. Вскоре милостиво отпустили тех, кому было за пятьдесят, и предложили им хлопотать о выезде в Германию. Поговаривали и о том, что всех расстреляют, как перед этим расстреляли митрополита Вениамина и других церковных деятелей. Но все обошлось. Говорят, Троцкий сказал, что высылают потенциальных друзей возможных врагов СССР.

    Начали прибывать в Петроград москвичи, которым расстрел тоже заменили высылкой за границу. У Лосских остановились Николай Бердяев со всей семьей. Москвичи отбыли в ссылку в октябре, а петербуржцы лишь 15 ноября 1922 года.

    Таким образом Россия лишилась около трехсот образованнейших людей своего времени, некоторые из них своими трудами вошли в элиту мировой науки, мировой культуры.

    А ведь с приходом нэпа все воспринималось как начало новой эры, „военный коммунизм“ уходил в прошлое как дурной сон, вся интеллигенция поверила в созидательную силу перемен, в гуманизацию общества. В „Воспоминаниях“ Н. О. Лосского как раз и говорится о начале нэпа как о возрождении духовной силы русской интеллигенции: „Благодаря улучшившемуся питанию силы русской интеллигенции начали возрождаться, и потому явилось стремление отдавать часть их на творческую работу. Прежде, когда мы были крайне истощены голодом и холодом… профессора могли только дойти пешком до университета, прочитать лекцию и потом, вернувшись домой, в изнеможении лежать час или два, чтобы восстановить силы. Теперь появилось у нас желание устраивать собрания научных обществ и вновь основывать журналы взамен прекративших свое существование изданий. Экономисты основали журнал. Петербургское Философское общество стало издавать философский журнал „Мысль“. Стали выходить и другие журналы, и начала не на шутку просыпаться издательская инициатива к великому удовлетворению деятелей культуры“.

    И Михаил Булгаков искрение поверил в перемены, ведущие к улучшению будущей жизни. Ведь многое было скрыто от него, а то, что происходило, действительно радовало истомившуюся душу. Да и „Спиритический сеанс“ закончился в общем-то благополучно, этаким легким испугом. Так что можно преодолеть и эти трудности и опасности, нужно лишь работать и работать…

    „Накануне“ и ее литературном приложении были опубликованы „Записки на манжетах“, „Похождения Чичикова“, „Красная корона“, „Чаша жизни“, „В ночь на 3-е число“, „Сорок сороков“, „Москва краснокаменная“, „Под стеклянным небом“, „Московские сцены“, „Путевые заметки“, „Бенефис лорда Керзона“, „Комаровское дело“, „Киев-город“, „Самоцветный быт“, „Самогонное озеро“, „Псалом“, „Золотистый город“, „Багровый остров“, „Москва 20-х годов“, „Вечерок у Василисы“ и др. — все эти произведения были опубликованы Михаилом Булгаковым с июня 1922 года по май 1924-го.

    Эм. Миндлин, бывший в то время литературным секретарем московской редакции „Накануне“ и ее корреспондентом, вспоминал о вхождении Булгакова в литературу: „Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю мало, редко.

    Шлите побольше Булгакова!

    Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды… С „Накануне“ и началась слава Михаила Булгакова.

    Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым напечатанным в „Накануне“ фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер… В Булгакове все — даже недоступные нам гипсотвердый, ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания „с“, вроде „извольте-с“ или „как вам угодно-с“, целование ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, — решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно, его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав!“

    „Накануне“ написал блестящий очерк — „это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк сельскохозяйственной выставки“. Целую неделю Булгаков изучал выставку, побывал в узбекском и грузинском павильонах, описал национальные блюда и напитки, описал свое посещение чайханы, шашлычной, винного погребка… Все в редакции были довольны: может, теперь эмигрантская печать прекратит свои измышления о голоде в республиках Средней Азии и Кавказа. Очерк тут же был отправлен в Берлин, а через три дня опубликован в „Накануне“.

    В день выплаты гонорара Булгаков представил счет на производственные расходы. „Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик!.. Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и на вина был на двоих“.

    ― Почему же на двоих? — спросил пораженный заведующий финансами редакции.

    „Булгаков невозмутимо ответил:

    …Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною расходы покорнейше прошу возместить“ (Миндлин Эм. Необыкновенные собеседники. М., 1966. С. 115–120).

    „Золотистый город“, который читатели могут прочитать в этом томе.

    В литературной хронике приложения газеты „Накануне“ есть любопытное сообщение за 12 ноября 1922 года: „М. А. Булгаков работает над составлением словаря русских писателей — современников Великой революции. Он обращается с просьбой ко всем беллетристам, поэтам и литературным критикам во всех городах прислать ему автобиографический материал.

    Важны точные хронологические данные, перечень произведений, подробное освещение литературной работы, в особенности за годы 1917–1922, живые и значительные события жизни, повлиявшие на творчество, указания на критику и библиографию каждого. От начинающих в провинции желательно было бы получить номера журналов с их печатными произведениями. Адрес: Москва, Большая Садовая, 10, М. Булгакову“.

    А 7 декабря в хронике литературного приложения „Накануне“ сообщалось: „13 московских писателей — Ашукин, Булгаков, Зозуля, Козырев, Левин, Лидин, Пильняк, Слезкин, Соболев, Соболь, Стонов, Эфрос А. и Яковлев пишут большой коллективный роман. Роман будет состоять приблизительно из 70–80 глав, в которых развернется картина гражданской войны последних лет. Главы писатели пишут по очереди, устанавливаемой жребием. По окончании каждой главы происходит чтение ее и обсуждение всеми 13-ю. Роман должен быть закончен в начале 1923 года“. (Впервые об этих эпизодах из жизни М. Булгакова сообщено в журнале „Москва“, 1976, № 7.)

    Неизвестно, как сложилась судьба коллективного романа, но факт остается фактом: к концу 1922 года Михаил Булгаков органично вписался в московскую литературную среду. И скорее всего, „В ночь на 3-е число“ (из романа „Алый мах“) — это и есть глава коллективного романа, который не состоялся — слишком несовместимы оказались в творческом отношении собравшиеся столь яркие индивидуальности, и попасть в „тон“ друг другу было просто немыслимо. Так, видимо, коллективный роман распался на отдельные главы, самостоятельные, отделившиеся одна от другой, опубликованные каждым из тринадцати объявленных авторов.

    „отрывок“ был напечатан в литературном приложении „Накануне“ 10 декабря 1922 года, как раз тогда, когда литературное содружество поняло всю бессмысленность коллективного романа. Но это лишь догадка, предположение. Во всяком случае ясно одно: „В ночь на 3-е число“ — это попытка художественного осмысления пережитого во время гетманщины и петлюровщины в Киеве. Конечно, это не фрагмент „Белой гвардии“, как утверждают некоторые ученые и критики. Но по всему чувствуется, что этот рассказ — как раз канун „Белой гвардии“, одна из первых попыток рассказать о том, что ему удалось пережить, и не только ему, но и его близким, которые вместе с ним переносили все тяготы гражданской войны.

    Здесь нет ничего придуманного — и Варвара Афанасьевна, и Николай Афанасьевич (Колька), и Михаил, доктор Бакалейников. И все происходящее здесь тоже похоже на быль, на описание действительных фактов биографии самого Михаила Афанасьевича Булгакова.

    И много пережитого в действительности потом войдет в „Белую гвардию“ и драму „Дни Турбиных“.

    Желание Алексея Толстого — „Шлите побольше Булгакова“ — полностью совпадало с намерениями самого Михаила Афанасьевича. И он писал… Материальное положение несколько улучшилось, меньше стало беготни в поисках хлеба насущного, больше оставалось времени для творческой работы. Конечно, бытовые неурядицы по-прежнему много занимали времени, не раз в фельетонах и очерках он жалуется на соседей по квартире: бранятся между собой, варят самогонку, пьют, но все эти „мелочи“ отходят на десятый план, как только он закрывается в своей комнате и склоняется над чистым листом бумаги. Оживали картины недавнего прошлого, как живые вставали перед ним его родные и близкие, сестры, братья, друзья, с которыми ему довелось пережить почти два трудных года гражданской войны в Киеве. Булгаков начал работать над романом, который вскоре получит название „Белая гвардия“. Он уже написал „Записки на манжетах“, в которых попытался рассказать самое интересное, что происходило с ним во Владикавказе и в первые месяцы жизни в Москве, передать переживания русского интеллигента, попавшего в непривычное для него положение, когда нужно доказывать, что Пушкин — солнце русской поэзии.

    Он-то думал, что в Москве будет гораздо легче, здесь у власти более грамотные, более образованные, здесь верховная власть большевиков, а Ленин на III съезде Российского союза молодежи говорил, что коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех богатств, которые выработало человечество. Но на практике дела обстояли ничуть не лучше, чем во Владикавказе: и в Москве все время приходилось сталкиваться с теми, кто пытался строить пролетарскую культуру, отбрасывая огромные духовные богатства, накопленные человечеством.

    — 99), где стали выходить такие книги, как „Переписка из двух углов“ М. О. Гершензона и В. Иванова, „Закат Европы“ О. Шпенглера, сборники и книги известных философов Бердяева, Леонтьева и др. Продолжали печататься Блок, Есенин, Гумилев, Ахматова, вновь стали выходить дореволюционные журналы „Былое“ и „Голос минувшего“, „Вестник литературы“. Возник журнал „Новая Россия“, „первый беспартийный публицистический орган“, который провозгласил желание русской творческой интеллигенции сотрудничать с советской властью. „Жизнь раздвинулась, и пути ее стали шире“, — писал в первом номере журнала Тан в статье „Надо жить“. Но чуть ли не в каждом журнале непременно говорилось, что интеллигенция может сотрудничать с новой властью только при одном условии — интеллигенция должна быть независима в своих мнениях и высказываниях, интеллигенция „по одному своему существу не может служить интересам какого-либо одного класса, одной группы“. Об этом в своей статье „О задачах интеллигенции“ решительно заявил Изгоев в альманахе „Парфенон“. (Кн. 1 Пг., 1922. С. 36.)

    А. С. Изгоев не мог предвидеть, что вскоре он будет выслан из России, а потому свободно размышлял о том, что все интеллигенты, независимо от партийной принадлежности, „не могут не желать определенной и ясной меры свободы для своей проповеди, для своего учительства…“ „История, однако, дает жестокие уроки и гонителям и гонимым, — продолжает А. С. Изгоев. — Вчерашний гонитель сегодня сам превращается в гонимого и собственным жестоким опытом познает необходимость существования узаконенной свободы.

    Очень часто бывает, что вчерашний гонимый, получив власть, сам становится гонителем. По закону реакции он тем более усердствует, чем тяжелее жилось ему в свое время. Но и ему скоро приходится убеждаться, что в вопросах учительства и пропаганды насилие приводит к совершенно обратным результатам. Идеи, которые еще вчера были так популярны и влиятельны, несмотря на сильные преследования, сегодня вдруг утрачивают свою мощь, вызывают уже не любовь, а недоверие, пренебрежение и еще худшие чувства. Официальные проповедники канонизированных доктрин, не встречая ни критики, ни отпора, быстро засыпают и замирают, превращаются в заводные куклы, только и способные твердить свои „па. па. па“, „ма. ма. ма“, когда их дернут за веревочку. Несмотря на сильную внешнюю, и полицейскую, и финансовую поддержку, официальная доктрина начинает загнивать в сердцевине. Падение ее часто поэтому бывает внезапное и сокрушительное. Более дальновидные деятели всегда понимают опасность искусственного и насильственного единомыслия. Должно быть ересям…“ (С. 35).

    В марте 1922 года в редакционной статье журнал „Новая Россия“ выражал надежду на возрождение России, которое должно „совершиться на определенной основе и определенными силами“: „…На синтезе революционной новизны с дореволюционной стариной строится и будет строиться новая пореволюционная Россия“. Деятели „Новой России“, преимущественно старые интеллигенты, писатели, журналисты, публицисты, философы, историки, „после четырех лет гробового молчания“ открыто и правдиво стараются высказываться по самым актуальным проблемам современности. Нет, они вовсе не собираются вздыхать по старым добрым временам дореволюционной России, „эти черные дни канули безвозвратно“, не будут также вспоминать „мучительную страду суровых революционных дней, ибо что проку в малодушии этом“, они собираются говорить о будущем России. Это будущее им кажется всеобъемлющим национальным примирением, в котором каждый человек, живущий на территории прежней царской России, может обрести свое место в жизни, найдет применение своим творческим устремлениям, своим знаниям, своему опыту. Пусть земледелец обрабатывает землю, растит богатый урожай; пусть торговец торгует своим добротным товаром; пусть врач лечит больных; пусть рабочий производит столь необходимые машины; пусть каждый найдет удовлетворение в том, что может сказать, что думает, и делать то, к чему есть у него охота.

    Свои задачи возникают и у беспартийной интеллигенции. За годы молчания у нее накопились свои суждения и о прошедшем, и о будущем. Беспартийная интеллигенция готова включиться в невиданный ранее в истории процесс обновления и возрождения нового государства, она хочет и может стать строителем нового общества. Во время революции, особенно на первых ее этапах, в пору „революционной партизанщины“, „страна кишела авантюристами и любителями поживы, горлопанами и демагогами, самодурами и персонажами трибуналов“, большинство из них обанкротились, не выдержав проверки временем, суровым и беспощадным ко всяким случайным, бездарным и злоумышленным людям. Выдвинулись люди „деловые и одаренные“. „Так произошла переоценка всего живого инвентаря революции и непрерывное ее освежение. Как только дело начало устанавливаться прочно на рельсы строительства, чистые разрушители были отметены, и им на смену начали приходить чистые строители“. И главная мысль деятелей журнала „Новая Россия“ заключается в том, чтобы сейчас, в период возрождения России к строительству новой жизни были привлечены не только живые силы, выдвинутые из народных глубин, но и живые силы прошлого, только в сочетании их, в неразрывном синтезе всех живых, творческих сил возможно возрождение новой могучей России.

    огне революционного пожара: „Все были у власти, и все обанкротились, ибо все доныне действовавшие общественные силы были повинны в грехе догматизма, оторванности от народа, от подлинной жизненной действительности. Надо подвергнуть решительному пересмотру все старые понятия, все идейные и этические предпосылки нашего интеллигентского миросозерцания, начиная от непротивления злу насилием и кончая макиавеллизмом и террором недавних дней.

    И пусть официальная печать на сей раз не изображает перелома в настроениях интеллигенции в тонах какой-то смехотворной карикатуры. Это все, изволите ли видеть, кающиеся интеллигенты, порода ничтожных, покаянных и хныкающих душ, которые, наконец-то, к исходу пятого года революции, начали кой-что понимать, кое-как научились плести лапти и вот теперь, отрезвевшие, покаянные, дураковатым елеем мазанные, пожаловали в нашу Каноссу. К счастью, это совсем не так. Процесс пересмотра и переоценки и глубже, и значительней, и серьезней. Мы исходим из мысли о всеобщем идеологическом провале — всеобщем, значит, без изъятий“» (Новая Россия. Март 1922. № I. С. I—3).

    В статьях «Третья Россия» С. Адрианова, «Великий синтез» И. Лежнева, уже цитированной статье «Надо жить» Тана, в рецензиях, фельетонах, публикациях журнала — во всех материалах конкретизируется эта главная мысль — наступило время ответственных решений русской интеллигенции, которая молчала четыре года. Наступило время сотрудничества с советской властью, но только при условии полной гласности. И сотрудничать с советской властью — это вовсе не значит, писал С. Адрианов, возлюбить советскую власть и воспевать ей дифирамбы: «Верноподданнические чувства и овечья покорность — такой же непригодный материал для новой России, как и безответственная контрреволюционная болтовня». Ошибки советской власти чаще всего возникают из-за неосведомленности и невежества аппарата советской власти: «Канцелярии и управления кишат людьми недобросовестными и подкупными». Преступно не обратить на это внимание и не предложить свои честные услуги в административной службе. К этому призывают деятели «Новой России». Широкое привлечение старой интеллигенции в административный аппарат повысит культуру страны; введение независимого суда и гласности поможет вовлечь демократические слои страны, которые все еще не вовлечены в ее трудовой ритм. «Новые элементы оживающей России чувствуют себя по-иному. И прежде всего по-иному чувствует себя интеллигенция.

    Та интеллигенция, о которой три года говорили, как о чем-то ненужном, обсуждали серьезно вопрос, кормить ли ее или не кормить, и если кормить, то как ее заставить работать — непременно заставить силком, — которую обзывали и злой, и худосочной, саботажной, буржуазной и ленивой, трясучей, как студень, и вместе непримиримой, как сам сатана. И вот оказалось, что интеллигенция тоже изменилась. Она прокипела в волшебном котле революции и вдруг помолодела, сбросила с костей два пуда ненужного сала и вместе с салом сбросила хилость и старость. И места под солнцем она уже не ищет, она его имеет, как свое неотъемлемое право, ибо она тоже есть часть революции, кость от ее костей, плоть от ее плоти», — писал Тан (Новая Россия. 1922. № I. С. 37). Верой в то, что Россия возродится, встанет из пепла, заканчивает старый писатель В. Г. Тан (Богораз) свою статью «Надо жить».

    Таковы лишь некоторые литературные новости, с которыми мог познакомиться Михаил Булгаков, читая журналы, газеты, сборники, альманахи, количество которых значительно увеличилось по сравнению с прошлым годом. И, судя по всему, значительно расширилась сфера идеологических поисков, творческих устремлений прозаиков и поэтов, публицистов и драматургов, историков и философов…

    В первом номере «России» (август 1922 года) был напечатан отрывок из повести Вл. Лидина «Ковыль скифский», в которой как раз и столкнулись эти разные точки зрения на культурное наследие Пушкина. В самые тяжкие годы революции, когда холод и голод царствовали чуть ли не в каждой московской квартире, историк литературы Илья Николаевич Старушенцев работает над книгой о Пушкине. Как раз третья глава книги должна дать ответ, в каком доме на Арбате поселился Пушкин, вернувшись из ссылки, из Михайловского. Он ходит по домам, расспрашивает, сверяет данные с письмами и воспоминаниями близких Пушкина.

    Это занятие удивляет военспеца Гоголева, который говорит «по поводу Пушкина»:

    «— Вот вы все: Пушкин, Пушкин… А что Пушкин такого написал. Все природа, природа, помещики… помещиков эвон — тю, дым остался, природу тоже на топливо… Это так — одного почитания ради.

    Старушенцев: (Глухо-торжественно) Россия не может погибнуть, если есть Пушкин.

    ― Не только не может, но и погибла отлично, и стерженька не осталось.

    ― Это самое ужасное, что я слыхал за всю революцию» (Россия. 1922. № 1. С. 5).

    Старушенцев, продолжая спор с военспецом Гоголевым, завершает свой поиск дома: «ибо дом, где жил Пушкин по приезде из Михайловского, становится судьбой родины».

    Одновременно с этим, а скорее, вслед за этими выступлениями старых русских интеллигентов, выразивших свою готовность сотрудничать с советской властью, но при условии полной гласности, с грозными статьями выступил заведующий агитпропотделом ЦК РКП(б) А. Бубнов, в которых выявил полную неуступчивость большевиков. В статье «Политические иллюзии нэпа на ущербе», опубликованной в журнале «Коммунистическая революция» (1922. № 9—10), он писал: «С нэпом началось частичное восстановление капиталистического „базиса“. Это действовало как живительный бальзам на старых, сохранившихся в стране идеологов капитализма. Им не надо было вырабатывать какой-то новой идеологии, она у них имелась в готовом виде, требовалось только некоторое приспособление ее к условиям места, времени и пространства». Ясно, кого имел в виду А. Бубнов: тех самых старых русских интеллигентов, которые с охотой отдавали весь свой опыт и знания новой России, но желали сохранить полную свободу выражать свои мнения и суждения. А в статье «Возрождение буржуазной идеологии» прямо призывал советскую журналистику бороться с буржуазной идеологией: «…Столичная советская журналистика должна пулеметным огнем самого высокого напряжения обстреливать буржуазную идеологию». (См.: А. Бубнов. Буржуазное реставраторство на втором году нэпа. Пг.: Прибой, 1922, С. 54, 27.)

    Пулеметным огнем обстреливать… Вспомним процессы над церковниками, над эсерами и др., которые как раз начались в середине 1922 года, вспомним Карсавина, Лосского, Бердяева, Изгоева и др., которым принудительно пришлось покинуть Россию, а иначе им грозил расстрел, вспомним высказывания видных вождей революции, призывавших разжигать классовую ненависть ко всем образованным людям, вспомним и поймем, что это высказывание о пулеметном обстреле звучит не только метафорически, но и самым прямым образом.

    –1918 годах, сделал попытку остановить разжигание классовой ненависти к образованной части русского общества. 21 сентября 1922 года в газете «Накануне» было опубликовано его письмо: «…Распространяются слухи, что я изменил мое отношение к советской власти. Нахожу необходимым заявить, что советская власть является единственной силой, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых, более справедливых и разумных форм жизни.

    Уверен, что тяжкий опыт России имеет небывало огромное и поучительное значение для пролетариата всего мира, ускоряя развитие его политического самосознания.

    Но, по всему строю моей психики, не могу согласиться с отношением советской власти к интеллигенции. Считаю это отношение ошибочным, хотя и знаю, что раскол среди русской интеллигенции рассматривается — в ожесточении борьбы — всеми ее группами как явление политически неизбежное. Но это не мешает мне считать ожесточение необоснованным и неоправданным. Я знаю, как велико сопротивление среды, в которой работает интеллектуальная энергия, и для меня раскол интеллигенции — разрыв одной и той же — по существу — энергии на несколько частей, обладающих различной скоростью движения. Общая цель всей этой энергии — возбудить активное и сознательное отношение к жизни в массах народа, организовать в них закономерное движение и предотвратить анархический распад масс. Эта цель была бы достигнута легче и скорей, если бы интеллектуальная энергия не дробилась. Люди науки и техники — такие же творцы новых форм жизни, как Ленин, Троцкий, Красин, Рыков и другие вожди величайшей революции. Людей разума не так много на земле, чтобы мы имели право нс ценить их значение. И, наконец, я полагаю, что разумные и честные люди, для которых „благо народа“ не пустое слово, а искреннейшее дело всей их жизни — эти люди могли бы договориться до взаимного понимания единства их целей, а не истреблять друг друга в то время, когда разумный работник приобрел особенно ценное значение».

    Но договориться до взаимного понимания единства цели всей русской интеллигенции так и не удалось. В «Правде», «Известиях» и других официальных органах печати появились прямолинейные, упрощенно толкующие сложнейшие вопросы творческой, художественной, научной жизни статьи, в которых шельмовали искреннюю заинтересованность в сотрудничестве старой русской интеллигенции. Упрощение дошло до того, что всю творческую интеллигенцию разделили па коммунистов и врангелевцев, а всех, кто не попадал в эти две категории, заносили в сменовеховцы… И Пильняк, и Серапионовы братья, и журнал «Россия», и многое другое лево-революционное зачислялось в сторонники буржуазной реставрации и прислужников нэпа.

    Звонкие, но пустые фразы словно бы повисали в воздухе, на них словно бы и не обращали внимания, настолько они были смехотворны и безграмотны. Но эти обвинительные фразы были уже произнесены, диктующий их тон уже становился заметен в общественной жизни, к ним начинает прислушиваться малограмотная молодежь. Пока раздаются слова в защиту свободы, самостоятельности и предприимчивости, но начавшиеся процессы предупреждали об опасности, которая неотвратимо надвигалась, хотя и мало кто предвидел будущее развитие событий.

    они ни касались. Права человека и гражданина гарантированы провозглашенными законами и установлениями. Так что писатель может писать все то, что наболело, что просится на перо.

    «Я живая свидетельница того, с каким жадным интересом воспринимались корреспонденции Михаила Булгакова в Берлине, где издавалась сменовеховская газета „Накануне“.

    Это были вести из России, живой голос очевидца», — вспоминала много лет спустя Любовь Евгеньевна Белозерская (Москва. 1981. № 9).

    В начале 1923 года Михаил Булгаков — уже признанный писатель и журналист. Его печатают не только в «Накануне» и литературном приложении газеты, но и в некоторых московских газетах и журналах: сначала газета «Труд», несколько позднее «Гудок», «Голос работника просвещения»… Но главное — это «Накануне», в московской редакции которой он часто бывает.

    Большая часть фельетонов, очерков, рассказов М. Булгакова — это зарисовки с натуры, отклик газеты или журнала на конкретные события, явления будничной жизни. Как репортер Булгаков бывал на сельскохозяйственной выставке, в студенческих общежитиях, в МУРе, в магазинах, в детской коммуне, в ресторанах, бродил по московским улицам. Всюду его острый художнический взгляд замечал характерные явления, изменения в будничной жизни. Читаешь его ранние фельетоны, рассказы, очерки и все время думаешь, насколько несправедливы были критики, упрекавшие его в поддержке всего буржуазного и новобуржуазного. Его позиция очень определенна: он резко выступает против нэпманов, этих нуворишей, выскочек, приспособленцев, радуется всему новому, что так стремительно входило в жизнь. Москва пробуждалась к новой жизни. Самые мрачные времена миновали, но сколько возникало конфликтов и противоречий между старым и новым. Возникали и лопались эфемерные организации, которые должны были, по замыслу их создателей, помогать населению бороться с голодом, а по существу ничем не помогали. Один из первых своих фельетонов М. Булгаков посвятил нэпу. На глазах Москва стала менять свой облик, как только начали действовать законы новой экономической политики:

    «Началось это постепенно… понемногу… То тут, то там стали отваливаться деревянные щиты, и из-под них глянули на свет, после долгого перерыва, запыленные и тусклые магазинные витрины. В глубине запущенных помещений загорелись лампочки, и при свете их зашевелилась жизнь: стали приколачивать, прибивать, чинить, распаковывать ящики и коробки с товарами. Вымытые витрины засияли. Вспыхнули сильные круглые лампы под выставками или узкие ослепительные трубки по бокам окон» (Торговый ренессанс. Москва в начале 1922-го года).

    Всего лишь полгода назад Москва казалась нищей, голодной, убогой, а сейчас словно какие-то таинственные шлюзы открылись и полноводная река товаров хлынула на полки Кузнецкого, Петровки, Неглинного, Лубянки и пр. «Магазины стали расти, как грибы, окропленные живым дождем нэпа».

    Булгаков лаконичными и вместе с тем разнообразными средствами передает тот экономический подъем, который последовал вслед за провозглашением нэпа: здесь и точные характерные детали («На оголенные стены цветной волной полезли вывески, с каждым днем новые, с каждым днем все больших размеров»), здесь и естественные волнения человека, одобряющего действия новой власти. Толчея на улицах, гомон бесчисленных торговцев, вереницы извозчиков, хриплые сигналы автомобилей, переполненные товарами магазины, вместо витрин, сделанных на скорую руку, все чаще появляются прочные, красивые — «надолго, значит». Все появилось в магазинах — белый хлеб, торты, сухари, баранки, горы коробок с консервами, черная икра, словом, все, что только можно пожелать. И это, естественно, радует репортера.

    Булгаков приветствует нэп, видит мудрость и своевременность новой экономической политики. Отмечает, с какой поразительной быстротой и щедростью раскрылись доселе наглухо закрытые магазины, как оживились до сих пор молчавшие московские улицы. Извозчики, мальчишки с газетами, приодевшаяся толпа — все запестрело, зацвело веселой деловой жизнью. Приметы времени, точные детали, колоритные подробности быта… Особенно интересны такие очерки, как «Москва краснокаменная» и «Столица в блокноте». Булгакова по-прежнему поражает обилие товаров, но он замечает и другое — нового покупателя, нового персонажа своих будущих фельетонов — господина Нэпмана; замечает яркие контрасты в жизни, видит новое и старое. С одной стороны, обилие всяческих товаров, но многие еще ходят в старом, особенно омерзительны френчи, оставшиеся в память о войне. Большинство ходит в «стоптанной рвани с кривыми каблуками. Но попадается уже лак. Советские сокращенные барышни в белых туфлях».

    Среди обилия афиш, плакатов — «на черном фоне белая фигура — скелет руки к небу тянет.

    на земле. Всмотришься, представишь себе, и день в глазах посереет. Впрочем, кто все время ел, тому непонятно. Бегут нувориши мимо стен, не оглядываются…»

    Бегут нувориши, а Булгаков полон сострадания к чужому горю.

    С первых шагов в литературе Булгаков заявил о себе как художник, обладающий оптимистическими взглядами на мир, духовным здоровьем. Уж как его мотала жизнь в последние годы, а ом никогда не впадал в отчаяние, раз и навсегда себе усвоив, что жизнь — это борьба за существование, за то, чтобы быть самим собой.

    «Столица в блокноте» — наиболее, пожалуй, интересный очерк начинающего писателя: очерк напечатан в «Накануне», в трех номерах, 21 декабря 1922 года, 20 января и 9 февраля 1923 года.

    «Каждый бог на свой фасон. Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он — нэпман и жулик. А мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой», — так начинает свой очерк Булгаков. И читатель, заинтригованный столь необычным началом, уже не отрывается от столь многообещающих строк. Нет, Булгаков не скрывает недостатков развивающейся жизни, рассказывая о «целом классе» «так называемой мыслящей интеллигенции и интеллигенции будущего», которая почему-то считает «модным ходить зимой в осеннем». Легкая ирония по адресу «мыслящей интеллигенции» сменяется открытым сарказмом по отношению к «спецам», которые, пользуясь доверчивостью неискушенных работников учреждений, берут большие деньги, не оставляя расписки в надежде «облапошить» простофиль. Но Бутырка ждет таких проходимцев. И Булгаков явно доволен этим исходом, пусть только за границей не кричат о жертвах «большевистского террора»: наказание подлецов и проходимцев — это торжество законности и справедливости, торжество возмездия.

    — и зимой орудует бог Ремонт, «бог неугомонный, прекрасный — штукатур, маляр, каменщик». Его радует, что на месте «какой-то выгрызенной плеши» возникает здание. Хорошо, если в отремонтированном здании размещается полезное предприятие, но бывает и так, что во вновь ожившем здании красуются чиновничьи плешивые головы, склонившиеся над бумагами. Такие учреждения Булгаков терпеть не может. С чувством наслаждения он проходит по Петровке и Кузнецкому, где наладилась нормальная жизнь, где магазины полны товарами, где торжествуют «буйные гаммы красок за стеклами». Радуется тому, что лифты пошли; вздрагивает «от радостного предчувствия», что скоро-скоро наступят такие времена, когда будут не подновлять, штукатурить, подклеивать старое, но будут строить новые здания. Он верит, что наступит Ренессанс в новой России. А пока: «Московская эпиталама: Пою тебе, о бог Ремонта!»

    Заканчивается очерк «Столица в блокноте» гимном порядку, который «каким-то образом рождается» из вчерашнего хаоса. Процесс создания этого порядка непрост, не каждому по душе введение железных законов порядка. Сказано, например, не курить в вагонах, а некоторые с презрением отнеслись к новым установлениям большевиков и продолжали курить: штраф тридцать миллионов. И строгий человек с квитанционной книжкой появляется всегда неожиданно, но непременно наказывает виновника беспорядка. Так и в театре всюду повесили плакаты «курить строго воспрещается». И стоило одному несознательному гражданину с черной бородкой сладко затянуться, как тут же вырос блюститель порядка и лаконично сказал: двадцать миллионов. Но «черная бородка» не пожелала платить, и тут же за спиной блюстителя порядка словно «из воздуха соткался милиционер»: «Положительно, это было гофманское нечто. Милиционер не произнес ни одного слова, не сделал ни одного жеста. Нет! Это было просто воплощение укоризны в серой шинели с револьвером и свистком. Черная бородка заплатила со сверхъестественной гофманской же быстротой».

    Нет, Булгаков вовсе не разделяет суждений тех, кто все еще надеется, что Россия «прикончилась». Напротив, наблюдая московскую жизнь в ее лихорадочной калейдоскопичности, Булгаков предчувствует, что «все образуется и мы еще можем пожить довольно славно». Конечно, Золотой Век еще не наступил, но он может быть только в том случае, если уже сейчас «пустит окончательные корни» порядок, порядок во всем, начиная от таких незначительных явлений, «как все эти некурительные и неплевательные события», и кончая такими, как бескультурье, безграмотность. «Москва — котел: в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться. Среди Дунек и неграмотных рождается новый, пронизывающий все углы бытия, организованный скелет».

    И как был поражен Булгаков при виде присмиревших извозчиков. Почему не ругаются, почему не шумят и почему не устремляются вперед самые пылкие? На перекрестке стоял милиционер с красной палочкой и регулировал движение. И здесь организован порядок. «В порядке дайте нам опоры точку, и мы сдвинем шар земной», таким победным призывом, в котором слышится и бодрая уверенность, и твердая надежда, заканчивается «Столица в блокноте».

    В «Путевых заметках», опубликованных в «Накануне» 25 мая 1923 года, Булгаков подчеркивает все те же перемены: повсюду царствует порядок, Брянский вокзал — «совершенно какой-то неописуемый вокзал»: «уйма свободного места, блестящие полы, носильщики, кассы, возле которых нет остервеневших, измученных людей, рвущихся куда-то со стоном и руганью». Лишь единственный раз у Булгакова защемило сердце при виде очереди из тридцати человек, ну, думает, не сядешь в вагон на свое место. Но тут же «проходивший мимо некто в железнодорожной фуражке успокоил меня:

    — Не сомневайтесь, гражданин. Это они по глупости. Ничего не будет. Места нумерованы. Идите гулять, а за пять минут придете и сядете в вагон». Наладилась и торговля на станциях. Если раньше выскакивали старухи и мальчишки с различной снедью, то теперь возникли лавки, где идет бойкая торговля.

    В очерке «Киев-город», опубликованном в «Накануне» 6 июля 1923 года, Булгаков прежде всего совершает экскурс в область истории, вспоминает о 18 переворотах, которые пришлось пережить киевлянам в 1917–1920 годах: в Киеве были большевики, немцы, петлюровцы, сторонники гетмана Скоропадского, снова большевики, деникинцы, снова большевики… Потом поляки, потом большевики… Конечно, много разрухи и беспорядка принесли эти многочисленные перевороты, но теперь Булгаков видел, как во всех сферах социальной жизни обнаруживаются «признаки бурной энергии»: «С течением времени, если все будет, даст Бог, благополучно, все это отстроится.

    И сейчас уже в квартирах в Киеве горит свет, из кранов течет вода, идут ремонты, на улицах чисто и ходит по улицам этот самый коммунальный трамвай».

    Булгаков подробно рассказывает о достопримечательностях сегодняшнего Киева, о населении, нравах и обычаях нового времени, о слухах, которые прежде всего идут с еврейского базара, о трех церквах Киева и антирелигиозной пропаганде, об аскетизме киевлян: Нэп катится на периферию медленно, с большим опозданием. В Киеве теперь то, что в Москве было в конце 1921 года. Киев еще не вышел из периода аскетизма. В нем, например, еще запрещена оперетка. В Киеве торгуют магазины (к слову говоря, дрянь), но не выпирают нагло «Эрмитажи», не играют в лото на каждом перекрестке и не шляются на дутых шинах до рассвета, напившись «Абрау-Дюрсо».

    И финал встречи с родным городом оптимистический: «Город прекрасный, город счастливый. Над разлившимся Днепром, весь в зелени каштанов, весь в солнечных пятнах.

    Но трепет новой жизни я слышу. Его отстроят, опять закипят его улицы, и станет над рекой, которую Гоголь любил, опять царственный город. А память о Петлюре да сгинет».

    А читаешь «Золотистый город», опубликованный в четырех номерах «Накануне» за сентябрь — октябрь 1923 года, и словно видишь живые, прекрасные картины новой жизни, создаваемой умом, сердцем, руками людей, только что объединенных в единый и могучий Советский Союз и показавших всему миру свои немалые достижения в сельском хозяйстве.

    Булгакова радует возникшая на болоте сельскохозяйственная выставка, созданная в неслыханно короткие сроки. С каким презрением описывает он нэпмана и его Манечку, гремящую и сверкающую «кольцами, браслетами, цепями и камеями», эта пара враждебна той «буйной толчее», которая спешит на выставку. Нэпман «бормочет»:

    «— Черт их знает, действительно! На этом болоте лет пять надо было строить, а они в пять месяцев построили!»

    — гипсовые мощные торсы с серыми пожарными шлангами. И рядом — надписи о том, как бороться с пожарами в деревне. Заманчиво пахнет из Туркестанского павильона — там гигантские самовары, бараньи освежеванные туши для шашлыка, готовят пельмени черноголовые узбеки. В Доме крестьянина он увидел театрализованное представление, в котором «умные клинобородые мужики в картузах и сапогах» осуждают одного глупого, «мочального и курносого, в лаптях» за то, что он бездумно, без всякого понятия «свел целый участок леса». Павильон Табакотреста, павильон текстильный, павильон Центросоюза — точные детали, подробности, живые сцепки, густые толпы посетителей. Вот одна из них: три японца подходят к алюминиевой птице, гидроплану, двое благополучно влезли и нырнули в кабину, а третий сорвался и шлепнулся в воду. «В первый раз в жизни был свидетелем молчания московской толпы. Никто даже не хихикнул.

    Не везет японцам в последнее время…»

    Булгаков присутствует на диспуте на тему «Трактор и электрификация в сельском хозяйстве», слушает профессора-агронома, доказывавшего, что нищему крестьянскому хозяйству трактор не нужен, «он ляжет тяжелым бременем на крестьянина». Ему возражает «возбужденный оратор» в солдатской шинелишке и картузе:

    «— …Профессор говорит, что нам, мол, трактор не нужен. Что это обозначает, товарищи? Это означает, товарищи, что профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые — не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи („Браво! Правильно!“)».

    «И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние 5 изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.

    ― А он не фантазер?

    И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин».

    Конечно, Булгаков видел не только эти радостные, оптимистические картины. Он видел не только творцов новой жизни, «клинобородых мужиков, армейцев в шлемах, пионеров в красных галстуках, с голыми коленями, женщин в платочках… московских рабочих в картузах», но и тех, кто все еще исподтишка шипел при виде этого изобилия и буйных красок жизни:

    «Даму отрезало рекой от театра. Она шепчет:

    ― Не выставка, а черт знает что! От пролетариата прохода нет. Видеть больше не могу!

    ― Н-да, трудновато.

    И их начинает вертеть в водовороте».

    «возбужденным оратором» в солдатской шинелишке, с народом, который гулом одобрения встречает каждое упоминание об Ильиче, с теми, кто совершает «непрерывное паломничество» к знаменитому на всю Москву цветочному портрету Ленина: «Вертикально поставленный, чуть наклоненный двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок его речи».

    А перед этими словами Булгаков описал свои впечатления от посещения павильона кустарных промыслов, где увидел «маленький бюст Троцкого» — из мамонтовой кости. «И всюду Троцкий, Троцкий, Троцкий. Черный бронзовый, белый гипсовый, костяной, всякий».

    Заканчиваются эти очерки о Золотистом городе описанием игры десяти клинобородых владимирских рожечников, исполнявших русские народные песни на самодельных деревянных дудках: «То стонут, то заливаются дудки, и невольно встают перед глазами туманные поля, избы с лучинами, тихие заводи, сосновые суровые леса. И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда…»

    справедливости в стране.

    В предисловии коллекционера к «Золотым документам», опубликованным в «Накануне» 6 апреля 1924 года, Булгаков писал: «Когда описываешь советский быт, товарищи писатели земли русской, а в особенности заграничной, не нужно врать. Чтобы не врать, лучше всего пользоваться подлинными документами».

    Булгаков стремился в своих очерках, рассказах, зарисовках к правдивому изображению советского быта, радовался не только тому, как возникал новый порядок в различных сферах жизни, но и бичевал недостатки, беспорядок, бесхозяйственность, очковтирательство, бичевал тех, кто устраивал в квартире «самогонное озеро», кто пил «чашу жизни»…

    «Накануне» в сентябре 1922 года появились «Похождения Чичикова», «поэма в 2-х пунктах с прологом и эпилогом». Это одно из первых сатирических произведений после революции и гражданской войны. Год мучительной жизни в столице дал много наблюдений Булгакову. Не мог он не обратить внимания на беспорядки, которые мешали новой жизни, не мог не обратить внимания на тех, кто, сформировавшись при царизме, естественно, привнесли в новую жизнь груз прошлого — и прежде всего бюрократизм и формализм. Булгаков видел, что в иных советских учреждениях новых работников оценивают по анкете, чаще «на глазок». Этим зачастую пользовались проходимцы, занимали «тепленькие» местечки…

    Булгаков, рисуя фантастическую картину, где так много неурядиц и беспорядка, далек от отождествления мира отрицательного и уходящего в прошлое с тем реальным миром, в котором он живет. Два мира существуют как бы отдельно друг от друга. Булгаков словно бы сформировал отрицательный мир из разрозненных явлений, сконцентрировал, соединил эти явления вместе, чтобы осмеять их и отбросить прочь. Но, как позднее отметит М. Зощенко, создание такого отрицательного мира в художественных образах вовсе не исключает наличия иного мира, мира положительного: «Было бы нелепо в сатирическом писателе увидеть человека, который ставит знак равенства между своим сатирическим произведением и всей окружающей жизнью» (М. Зощенко. О комическом в произведениях Чехова. Вопросы литературы. 1967. № 2).

    Описывая свои первые шаги в Москве, Булгаков признавался, что он — «человек обыкновенный», «не герой», — «оказался как раз посредине обеих групп, и совершенно ясно и просто передо мною лег лотерейный билет с надписью — смерть. Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию, неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом, и при этом с двух сторон. Буржуи гнали меня при первом же взгляде на мой костюм в стан пролетариев. Пролетарии выселяли меня с квартиры на том основании, что если я и не чистой воды буржуй, то во всяком случае его суррогат. И не выселили. И не выселят. Смею вас заверить»… Вот в какой сложной ситуации начинала складываться писательская судьба Булгакова.

    К этому времени относится знакомство М. Булгакова с А. Н. Толстым, приехавшим из Берлина на «разведку». Знакомство состоялось в московской редакции газеты «Накануне». Секретарь редакции Эм. Миндлин вспоминал о приезде А. Н. Толстого: «Он вошел так, словно все окружавшие его расстались с ним только вчера… Кто был тогда с нами? Катаев, — Толстой вообще не отпускал Катаева от себя, — Михаил Булгаков, Левидов и я». (См.: Необыкновенные собеседники. СП, 1968. С. 138.)

    «шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед».

    Встретились как старые друзья, разговорились. А. Эрлих в то время уже работал в газете «Гудок», а Булгаков, по всему чувствовалось, не имел постоянного места работы. Так оно и вышло: постоянной работы не было, перебивается случайными заработками, «удастся иной раз пристроить то фельетончик, то очеркишко».

    В этом же разговоре вспомнили они прежнее сотрудничество в ЛИТО, посмеялись. «Вот еще тоже темочка, — так и чешутся руки!.. Дьяволиада…»

    Долго бродили они в тот вечер по московским улицам. И А. Эрлих предложил Булгакову пойти в «Гудок» литературным правщиком. Обработка корреспонденций, уговаривал А. Эрлих, не отнимет у него много сил, но зато даст постоянный заработок, а по вечерам можно будет спокойно писать.

    «Спустя несколько дней Булгаков был принят в штат литературных обработчиков „Гудка“… Ничего порочного в таком способе подбора кадров не было: в начале двадцатых годов в аппарате „Гудка“, как ни в какой другой газете, оказалось много молодых талантливых литераторов: М. Булгаков, В. Катаев, Ю. Олеша, Л. Славин, С. Гехт, Л. Саянский, И. Ильф, Е. Петров, Б. Перелешин, М. Штих, А. Козачинский, К. Паустовский…» — вспоминал А. Эрлих много лет спустя (Нас учила жизнь. СП, 1960. С. 35–39).

    «цепи» М. А. Булгакова. Постоянная работа в «Гудке», возникший замысел написать «Дьяволиаду», изнуряюще сладостная работа по вечерам и ночам над романом «Белая гвардия» — вот творческие вехи этого времени.

    Читаешь фельетоны М. А. Булгакова, опубликованные больше 70 лет тому назад в «Гудке», газете железнодорожников, и не устаешь удивляться прозорливости художника. Сколько хлестких, разящих ударов нанес он по нашему бескультурью, невежеству, безграмотности. Читаешь сегодня фельетоны в центральных газетах, сравниваешь их с фельетонами Булгакова и понимаешь, как мало изменилось в нашей жизни — все те же бюрократы, все та же проблема пьянства и алкоголизма, все то же чинопочитание и все та же борьба за демократию и гласность.

    Темы фельетонов Булгакова разнообразны. Отовсюду в газету пишут рабочие, жалуются на беспорядки, царящие на железной дороге, в клубах, в торговых точках, в кооперации, жалуются на притеснения со стороны вышестоящих начальников, позволяющих себе командирские окрики, грубость, бесцеремонность в обращении с нижестоящими. Рабочие корреспонденты жалуются вроде бы по «пустякам», но за каждым письмом — жизнь человеческая, и столько беспорядков возникает на железной дороге то ли по причине плохой организации труда, то ли из-за безответственного отношения к своим обязанностям персонала станции, участка, отделения. И перед Булгаковым, изо дня в день перебирающим рабкоровские письма, предстают не очень-то радостные картины нового человеческого общежития, формирующегося в ходе революционной перестройки.

    — это чаще всего миниатюрная пьеса, в которой действующие лица или выясняют отношения между собой, или создают комическую ситуацию со всеми вытекающими из нее последствиями — громовым хохотом собравшихся или саркастическим выводом самого фельетониста. Жанр некоторых фельетонов Булгаков так и определяет: пьеса в I-м действии. Жанр других фельетонов — зарисовки с натуры, в основе третьих — дневники, записи, резолюции и другие документы.

    В «Гудок» писали в надежде, что газета поможет решить тот или иной конкретный вопрос. И действительно, чаще всего после публикации рабкоровского письма с комментариями фельетониста все, как по мановению волшебной палочки, менялось: чванливого бюрократа либо выгоняли с работы, либо он сам поправлял положение. И железнодорожники поверили в свой «Гудок». Немало этому способствовали острые, яркие фельетоны, зарисовки «с натуры» Михаила Булгакова.

     93, опись № 1. Впервые опубликовано в «Москве» в 1976 году, № 7):

    «Дорогой Юрий, спешу тебе ответить, чтобы письмо застало тебя в Кролевце. Завидую тебе. Я в Москве совершенно измотался.

    „Накануне“ масса новых берлинских лиц, хоть часть из них и временно: Небуква, Бобрищев-Пушкин, Ключников и Толстой. Эти четверо прочитали здесь у Зимина лекцию. Лекция эта была замечательна во всех отношениях (но об этом после).

    Трудовой граф чувствует себя хорошо, толсто и денежно. Зимой он будет жить в Петербурге, где ему уже отделывают квартиру, а пока что живет под Москвой на даче. Печатание наших книг вызывает во мне раздражение, до сих пор их нет. Наконец, Потехин сообщил, что на днях их ждет. По слухам, они уже готовы. (Первыми выйдут твоя и моя). Интересно, впустят ли их. За свою я весьма и весьма беспокоюсь. Корректуры они мне, конечно, и не подумали прислать.

    „Дьяволиаду“ я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдет. Лежнев отказался ее взять.

    „Россия“ при участии наших и заграничных. Сейчас он в Берлине, вербует. По-видимому, Лежневу предстоит громадная издательско-редакторская будущность. Печататься „Россия“ будет в Берлине. При „Накануне“ намечается иллюстрированный журнал. Приложения уже нет, а есть пока лит. страничка. Думаю, что наши книги я не успею прислать тебе в Кролевец. Вероятно, к тому времени, как они попадут ко мне в руки, ты уже будешь в Москве. Трудно в коротком спешном письме сообщить много нового. Во всяком случае дело явно идет на оживление, а не на понижение в литературно-издательском мире. Приезжай! О многом интересном поговорим.

    ».

    Но «берлинская» книжка так и не вышла. А вот мысль о том, что наметилось явное оживление в литературно-издательском мире, высказана своевременно. Действительно, возникают различные издательства, журналы, альманахи… «Красная Новь», «Новый мир», «Россия», «На посту», «Леф», «ЗИФ», «Недра»… Это радует Булгакова: он много написал за это время, а печататься негде. Хоть и возникали новые журналы и издательства, но печатать произведения Михаила Булгакова, кроме фельетонов и очерков, никто не спешил. Но, как говорится, мир не без добрых и смелых людей.

    Одним из таких добрых и смелых людей был Николай Семенович Клестов-Ангарский, старый большевик, подпольщик, опытный издатель с дореволюционным стажем, в советское время возглавивший издательство «Недра». Независимый по характеру, с острым политическим чутьем, широко образованный и внимательный к молодым талантам, Клестов-Ангарский много сделал для развития издательского дела в 20-е годы в Советской России. Бывал в Берлине, искал авторов для своего издательства и в русском зарубежье, и среди иностранных авторов, способных своими книгами заинтересовать русского читателя.

    В литературной борьбе 20-х годов он занимал свое, особое место, не примыкая ни к одной из литературных группировок, видя в каждой из них ограниченность и односторонность.

    «напостовцев» в связи с выходом первого номера журнала «На посту» в 1923 году: «Афишу „На посту“ получил. Лелевича я не знаю, от Волина и Родова ничего кроме засорения литературы пустой фразой и подыгрывания под стихию (поэзия рабочих профессий) не жду… Я думаю, что можно было бы подождать писать о пролетарской литературе, о ее генезисе и прогнозе до тех пор, пока она не появится; о том же, что появилось за 6 лет, и так много написано.

    Литературы нет, а манифест о литературе есть. Ляшко и диалектика! Марксистское исследование о том, как должны писать и чувствовать пролетарские писатели.

    Раз так хорошо сказано и так правильно обосновано с точки зрения диалектического материализма — теперь Ляшко не может уже писать плохо, а Филипченко и подавно»(РГАЛИ, ф. 1610, оп. 1 ед. хр. 13. Впервые введено в научный оборот М. Чудаковой. См. Записки отдела рукописей. Книга, 1976, С. 39).

    И вот, возвратившись из Берлина, где работал около года Клестов-Ангарский, в октябре — ноябре 1923 года скорее всего, познакомился с «Дьяволиадой» Михаила Булгакова, а затем и с ее автором, потому что в марте 1924 года альманах «Недра» (№ 4) вышел в свет: в альманахе был напечатан «Железный поток» А. С. Серафимовича, была напечатана и «Дьяволиада» М. А. Булгакова.

    … Казалось бы, «берлинская книжка» должна была выйти, заключен договор с солидным Акционерным обществом «Накануне», получен гонорар в размере 34 долларов, по 8 долларов за 4 с половиной листа, таков был объем «Записок на манжетах», согласован и срок выпуска книги — май 1923 года… Настораживало лишь то, что издательство в Берлине так же, как и в России, ссылалось на требования цензуры… Если цензура потребует что-то сократить или изменить, то издательство вправе удовлетворить ее требования. Нет, Булгаков не согласен с этим пунктом договора, этот параграф необходимо исключить из договора или совместно переработать… Но ни в мае, ни в августе книги Булгакова и Слезкина так и не вышли в Берлине, а через несколько месяцев после этой явной издательской неудачи вдруг, неожиданно для Булгакова, вышла в свет «Дьяволиада», острая и беспощадная сатира на современный мир… И этот литературный факт полностью зависел от случайности: приехал из Берлина Клестов-Ангарский, а портфель пуст, печатать в очередной книжке «Недр» нечего. Прислал Тренев «плоховатую вещь», пришлось отказать. Отказывал и другим именитым по разным причинам, чаще всего по цензурным: «Вот с цензурой горе. Мы не можем сейчас печатать ничего, что в основе своей идет против Советской власти, а старички именно эту основу-то и сшибают. Критикуй, но не основу», — писал Клестов-Ангарский секретарю редакции «Недра».

    «Дьяволиада» понравилась и сразу была принята к публикации.

    11 марта 1924 года один из первых экземпляров повести Булгаков подарил Ирине Сергеевне Раабен «в память о совместной кропотливой работе за машинкой». И. Раабен перепечатывала и «Записки на манжетах», и «Дьяволиаду», и «№ 13. Дом Эльпит— Рабкоммуна», и многие другие. «Он приходил каждый вечер, часов в 7–8, и диктовал по два-три часа и, мне кажется, отчасти импровизировал. У него в руках были, как я помню, записные книжки, отдельные листочки, но никакой рукописи как таковой не было. Рукописи, могу точно сказать, не оставлял никогда. Писала я только под диктовку. Он упомянул как-то, что ему негде писать. О своей жизни он почти не рассказывал — лишь однажды сказал без всякой аффектации, что, добираясь до Москвы, шел около двухсот верст от Воронежа пешком — по шпалам: не было денег…» (Воспоминания о Михаиле Булгакове, с. 128).

    В начале 1924 года в журнале «Железнодорожник» Булгаков опубликовал «Воспоминание…». К этому времени у него была комната, «гарнитур мебели шелковый вполне приличный», стол, на котором он мог писать… Булгаков вспоминает все свои мытарства после приезда в Москву, бесчисленные очереди в жилотделе, утомительные разговоры с председателем домового комитета о прописке в комнате родственника, уехавшего в Киев… Но все попытки прописаться были отвергнуты. В полном отчаянии он написал письмо Ленину. В редакции над ним только посмеялись: «„Вы не дойдете до него, голубчик“, — сочувственно сказал мне заведующий». И тогда Булгаков решил написать письмо Н. К. Крупской. Он пришел к И. Раабен, и они вместе составили это письмо, перепечатав его на машинке. «Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли. Когда оно уже было напечатано, он мне вдруг сказал: „Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки“. И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой», — вспоминала И. Раабен (Воспоминания о Михаиле Булгакове, с. 129).

    … Он добился встречи с Н. К. Крупской, передал ей свое заявление, объяснил, в каком чудовищно безвыходном положении он оказался в Москве. «Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:

    „Прошу дать ордер на совместное жительство“.

    Ульянова.

    ».

    «…Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.

    Вот оно неудобно как…

    ».

    Но все это было в прошлом. А в начале 1924 года дела поправились. Регулярно печатается в «Гудке», читает главы «Белой гвардии» в литературных кружках, печатается «Дьяволиада»… А главное — на вечере приехавших «сменовеховцев» в Денежном переулке он познакомился с Любовью Евгеньевной Белозерской, только что расторгшей брак с Василевским-Небуквой. Она покорила его своей красотой, умом, талантом… И однажды Михаил Афанасьевич пришел домой и предложил Татьяне Николаевне развестись. Для нее это был удар, но это было в духе времени: тогда легко сходились, легко и расходились… Но бросить Татьяну Николаевну, которая с ним прошла нога в ногу тяжелейшие одиннадцать лет…

    «Мы развелись в апреле 1924 года, — вспоминала Т. Н. Лаппа много лет спустя, — но он сказал мне: „Знаешь, мне просто удобно говорить, что я холост. А ты не беспокойся — все остается по-прежнему. Просто разведемся формально“. — „Значит, я снова буду Лаппа?“ — спросила я. „Да, а я Булгаков“. Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой…

    Он познакомил меня с Любовью Евгеньевной. Она раньше жила в Киеве, с Финком, был такой журналист, потом уехала с Василевским-Небуквой. Потом Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:

    ― Мне остается только отравиться…

    Я, конечно, передала Булгакову… Ну, в смысле литературы она, конечно, была компетентна. Я-то только продавала вещи на рынке, делала все по хозяйству и так уставала, что мне было ни до чего… Коморский подбил меня окончить шляпочную мастерскую, я получила диплом, хотела как-то зарабатывать. Один раз назначаю кому-то, а Михаил говорит;

    ― Как ты назначаешь — ведь мне работать надо!

    ― Хорошо, я отменю.

    — себе только делала шляпки. Я с ним считалась. А он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: „Тебе не о чем беспокоиться — я никогда от тебя не уйду“. Сам везде ходил, а я дома сидела… Стирала, готовила…» (См.; Москва, 1987, № 8, с. 31).

    давали о себе знать; его мучало, что он бросает Тасю, с которой так хорошо было в юности и молодости… Но она так и осталась почти равнодушной к его литературным делам, ее это не увлекало.

    Иной раз, чтобы успокоить себя, Булгаков перелистывал свой дневник, и самые тяжкие дни вновь и вновь оживали перед ним:

    9 февраля 1922 года: «Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем. Пришлось взять у дядьки немного муки, постного масла и картошки. У Бориса — миллион. Обегал всю Москву — нет места.

    Валенки рассыпались…»

    «Погода испортилась. Сегодня морозец. Хожу на остатках подметок. Валенки пришли в негодность. Живем впроголодь. Кругом долги…»

    «Под пятой. Мой дневник 1923 года». 24 мая следует запись: «…Москва живет шумной жизнью, в особенности по сравнению с Киевом. Преимущественный признак — море пива выпивают в Москве. И я его пью помногу. Да вообще последнее время размотался. Из Берлина приехал граф Алексей Толстой. Держит себя распущенно и нагловато. Много пьет.

    — ничего не писал 1 1/2 месяца.»

    «Жизнь идет по-прежнему сумбурная, быстрая, кошмарная. К сожалению, я трачу много денег на выпивки. Сотрудники „Гудка“ пьют много. Сегодня опять пиво. Играл на Неглинной на биллиарде. „Гудок“ два дня как перешел на Солянку во „Дворец Труда“, и теперь днем я расстоянием отрезан от „Накануне“… пробиваюсь фельетонами в „Накануне“. Роман из-за работы в „Гудке“, отнимающей лучшую часть дня, почти не подвигается.

    Москва оживлена чрезвычайно. Движения все больше…»

    18 сентября: «…Сегодня нездоров. Денег мало. Получил на днях известие о Коле (его письмо); он болен (малокровие), удручен, тосклив. Написал в „Накануне“ в Берлин, чтобы ему выслали 50 франков. Надеюсь, что эта сволочь исполнит.

    Сегодня у меня был А. Эрлих, читал мне свой рассказ, Коморский и Дэви. Пили вино, болтали. Пока у меня нет квартиры — я не человек, а лишь пол-человека».

    30 (17 сентября старого стиля) 1923 г.: «Вероятно потому, что я, консерватор до… „мозга костей“, хотел написать, но это шаблонно, но, словом, консерватор, всегда в старые праздники (именины Веры, Надежды, Любови и Софьи. — В. П.) меня влечет к дневнику. Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву. Два года. Многое ли изменилось за это время? Конечно, многое. Но все же вторая годовщина меня застает все в той же комнате и все таким же изнутри. Болен я, кроме всего прочего… Что будет — никому неизвестно. Москва по-прежнему чудный какой-то ключ. Бешеная дороговизна и уже не на эти дензнаки, а на золото… По-прежнему, и даже еще больше, чем раньше, нет возможности ничего купить из одежды.

    — отсутствие квартиры.

    мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему верю и знаю, убежденный мыслью и чувством».

    19 октября. Пятница. Ночь.

    «Сегодня вышел гнусный день. Род моей болезни таков, что, по-видимому, на будущей неделе мне придется слечь. Я озабочен вопросом, как устроить так, чтобы в „Гудке“ меня не сдвинули за время болезни с места. Второй вопрос, как летнее пальто жены превратить в шубу. День прошел сумбурно, в беготне. Часть этой беготни была затрачена (днем и вечером) на „Трудовую копейку“. В ней потеряны два моих фельетона. Важно, что Кольцов (редактор „Копейки“) их забраковал. Я не мог ни найти оригинал, ни добиться ответа по поводу их. Махнул в конце концов рукой… В общем, хватает на еду и мелочи, а одеться не на что. Да, если бы не болезнь, я бы не страшился за будущее.

    Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ…»

    Вечер.

    «…Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами волей-неволей… (пропуск в дневнике. — В. П.) трудно печататься и жить. Нездоровье же мое при таких условиях тоже в высшей степени не вовремя. Но не будем унывать. Сейчас я просмотрел „Последнего из могикан“, которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере. Там Давид, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.

    Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога…»

    6 ноября (24 октября).

    «Недавно ушел от меня Коля Гладыревский. Он лечит меня. После его ухода я прочел плохо написанную, бездарную книгу Мих. Чехова о его великом брате (См.: Антон Чехов и его сюжеты, М., 1923 г.). Я читаю мастерскую книгу Горького „Мои университеты“.

    Теперь я полон размышления и ясно как-то стал понимать — нужно мне бросить смеяться. Кроме того — в литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь.

    Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе» (См.: Театр, 1990, № 2, с. 144–149, публикация Г. Файмана).

    К сожалению, все уговоры самого себя вести аккуратно дневник не подтверждались наделе, он ругал себя за пропуски в дневнике, но жизнь действительно была настолько сложной, запутанной, противоречивой, что не хватало времени… Но то, что записано в дневнике, очень существенно для понимания внутреннего мира Михаила Афанасьевича Булгакова.

    перед ним встал «жилищный вопрос»…

    10 апреля 1924 года главный редактор журнала «Россия» И. Лежнев дал ему договор на публикацию «Белой гвардии». Так что оставалось решить лишь личные проблемы, а это давалось нелегко.

    Виктор ПЕТЕЛИН

    Глава: 1 2 3 4 5