• Приглашаем посетить наш сайт
    Бунин (bunin-lit.ru)
  • Чудакова М.: Жизнеописание Михаила Булгакова
    Глава шестая. Новый крах. "Что ж, либретто так либретто!".
    Пункт 3

    3

    «Мы теперь часто-часто бываем в опере и в балете», — писала Елена Сергеевна матери 19 ноября 1936 г. В эти дни Булгаков начал роман, задуманный, возможно, еще в 1929-м году, в 1930-м упомянутый в письме к правительству как роман «Театр», а сейчас получивший название сначала «Театральный роман», а вскоре после начала работы, 26 ноября, — «Записки покойника». Намерение рассказать, как он «сделался драматургом», осуществлялось (как и осенью 1929 г.!) в год, когда сам автор оставлял драматургию и, как он полагал, навсегда. (Примечательно, что в дневниках Е. С. Булгаковой с весны 1936 г. уже не упоминается замысел пьесы о Сталине).

    Первые впечатления нового сезона были, впрочем, ошеломляющими.

    2 ноября Елена Сергеевна записала: «Днем генеральная „Богатырей" в Камерном. Это чудовищно позорно». Это была постановка шуточной оперы А. П. Бородина «Богатыри» с текстом Демьяна Бедного. 13 ноября, на приеме у американского посла в прекрасном особняке в Спасо-Песковском переулке председатель ВОКСа, писатель А. Я. Аросев расспрашивает Булгакова, «не пишет ли он чего-нибудь к 20-летию Октября» (сам Аросев будет арестован за два с небольшим месяца до юбилея и вскоре погибнет в заключении), а наутро, методично записывает Елена Сергеевна, «Миша сказал: „Читай" и дал газету. Театральное событие: постановлением Комитета по делам искусств „Богатыри" снимаются, в частности, за глумление над крещением Руси. Я была потрясена!»

    Событие, аккуратно обозначенное Еленой Сергеевной, как театральное, выходило, однако, далеко за пределы рампы Камерного театра. Булгакова оно, несомненно, задело за живое, было воспринято лично. Во-первых, собственный счет его к Демьяну Бедному был открыт, как мы видели, еще с первых московских лет, но, возможно, много важнее было то, что новые веяния могли коснуться и судьбы начерно дописанного этим летом романа о Иешуа и Пилате.

    —1923 гг.? Связывал ли в единую цепь события текущего столь драматично для него самого года, а то и двух последних лет — хотя бы с весны 1934 года, с исторического открытия исторических факультетов в университетах (закрытых в первые пореволюционные годы), с постановления «О введении в начальной и неполной средней школе элементарного курса всеобщей истории и истории СССР», — вплоть до того конкурса на учебник истории, в котором он полгода назад решил участвовать? У нас нет ответа на эти вопросы. Можно лишь утверждать, что событие это давало пищу для размышлений, занимало его внимание и в последующие дни, и тому есть, как скоро увидим, доказательства.

    «Были на „Бахчисарайском фонтане". После спектакля М. А. остался на торжественный вечер, — записано в дневнике 15 ноября 1936 года. — Самосуд предложил ему рассказать Керженцеву содержание „Минина" и до половины третьего ночи в кабинете при ложе дирекции М. А. рассказывал Керженцеву не только „Минина", но и „Черное море"».

    Такое тесное, доскональное вхождение официальных лиц в сами художественные замыслы театров давно никого не удивляло, стало повседневностью, но эти лица к тому же и рефлектировали, просчитали в уме им одним внятные варианты — и дома, и в кабинете, и на спектаклях, которые они исправно посещали. 17 ноября, посмотрев два фильма в том же особняке в Спасо-Песковском («Первый — Уэльса „Грядущее" — о будущей войне. Начало — потрясающее, конец — скучный и неубедительный. Вторая — „Мелодия Бродуэй 1936 года" — очаровательная картина с чудесной танцовщицей в главной роли»), поехали на премьеру «Свадьбы Фигаро» в филиале Большого (дирижировал знаменитый Ф. Штидри). «После спектакля Керженцев подошел к М. А., сказал, что он сомневается в „Черном море". Ах, устали мы от всего этого!

    К театру от посольства подвез в своей машине Афиногенов. До этого он весь прием выспрашивал назойливо М. А. о том, что он делает и как себя чувствует». Эта особого рода бесцеремонность, глухота к полутонам, грубость рисунка в «профессиональном» общении постигала одного за другим его собратьев по цеху.

    В раздражении от напутствия председателя Комитета по делам искусств заканчивал Булгаков 18 ноября машинописную редакцию либретто «Черное море». А Елена Сергеевна радовалась, читая газеты — шла кампания вокруг снятых «Богатырей», и она, по собственному признанию, была «счастлива, что получил возмездие» Литовский (тут же в дневнике награжденный ею сильными эпитетами), который «написал подхалимскую рецензию, восхваляющую спектакль. Но вспомнили и о Булгакове — пресса вновь заговорила о «Багровом острове», попрекая автора пьесой, которая еще восемь лет назад была снята со сцены.

    «Минина и Пожарского» — 19-го вечером позвонил из Большого театра Яков Леонтьевич «и радостно сказал, что Керженцев говорил в правительственной ложе о „Минине" и это было встречено одобрительно. Очевидно, разговор с Иосифом Виссарионовичем», — поясняла, записывая, Елена Сергеевна. Поощрение уважительного внимания к историческому прошлому становилось очевидным. Размышления над таким поворотом дел привели Булгакова в эти дни к новому замыслу. Легко предположить, что именно под влиянием текста постановления о «Богатырях» 23 ноября он делает наброски либретто «О Владимире», обращаясь ко времени крещения Руси и к тому историческому лицу, с которым связан был для него Киев и памятник которому занимал столь важное место в романе «Белая гвардия» (отразившись и в первых вариантах его заглавия). Но работа над этим либретто продолжения не получила.

    В Большом шли премьеры оперы «Кармен», в одном из московских театров начались спектакли по новой пьесе Афиногенова «Салют, Испания!» — с лета 1936 года «испанская» тема стала актуальной.

    В среде собратьев Булгакова — московских писателей — литературный быт начала 1920-х годов давно уже заменился иными формами цехового существования. Сам же он не сросся с ними, не мыслил себя иначе как на дистанции.

    «Вечером в клубе ДССП встреча испанских гостей, — записывал 18 ноября в своем дневнике И. Н. Розанов. — Председательствовал Лахути, который вызвал улыбку присутствующих, когда сказал „пушкинский" вм. „пушечный" (подготовка к столетию со дня гибели поэта уже вошла в русло государственных циркуляров и имя Пушкина без конца поминалось всуе. — М. Ч). На стенах были лозунги, над испанскими переводами которых накануне много трудилась Ксения (вернулась в 2 ч(аса) н(очи)). Утром обнаружилась перемена. По совету писателя Финка были сняты вопросительные знаки, перевернутые перед фразами.[93] <ения> возмутилась безграмотностью». Выступал испанский штукатур, «говорил о 9 месяцах тюрьмы за чтение „Железного потока". Трогательная минута, когда он передал значок испанской народной милиции Серафимовичу <...> Хором пели „Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Из русских говорили Тамара Иванова — от совета жен писателей, и Вишневский».

    Запись в дневнике Елены Сергеевны, сделанная через несколько дней, звучит полемически по отношению к неизвестному ей дневнику современника и с вызовом к более широкому общественному контексту. «Массируемся ежедневно. Разговариваем о своей страшной жизни. Читаем газеты. Испанские события меня не интересуют. С меня достаточно моей жизни. Вечером М. А. на „Кармен"».

    26 ноября у Булгакова были гости — И. Ильф, Е. Петров, Сергей Ермолинский с женами. «За ужином уговорили Мишу прочитать сценарий („Минина") — записывала Елена Сергеевна. — М. А. прочитал первые два действия. Слушали очень хорошо. Мне очень нравится Петров. Он очень остроумен. Это — первое. И кроме этого, необыкновенно серьезно и горячо говорит, когда его заинтересует вопрос. К М. А. они оба (а главным образом, по-моему, Петров) относятся очень хорошо. И потом — они настоящие литераторы. А это редкость»

    В конце ноября Большой театр откомандировал Булгакова вместе с Мелик-Пашаевым на несколько дней в Ленинград — для прослушивания клавира «Минина и Пожарского». В первый раз за время жизни с Еленой Сергеевной он уезжал один, жена его провожала. За два дня его отсутствия она послала ему три шуточные телеграммы — таков был стиль отношений. «Без него дома пусто», — записано в дневнике 30 ноября.

    1-го декабря Булгаков вернулся домой. Ленинград, в котором последний раз он был летом 1933 г., теперь «произвел на него самое удручающее впечатление. Публика какая-то провинциальная, отсталая». Эти определения имели многосложный смысл — в том числе и буквальный. Переселение значительной части коренных петербуржцев в места, значительно удаленные от Ленинграда, происходившее зимой 1934—1935 и весной 1935 года, заселение освободившихся квартир новыми жителями, по многочисленным свидетельствам, имело вполне зримые последствия — сменился сам физиономический облик городского населения, везде были иные люди, иные лица, чем в 1933 году. Да и те, что остались в своих квартирах, сильно изменились за эти тяжелые для города годы. «Исключительно не понравились ему в этот приезд Р<адлов>ы», — записала Елена Сергеевна. «Единственным светлым моментом было слушание оперы. Асафьев, по словам М. А., играет необычайно сильно, выразительно... М. А. страшно понравилась и музыка, и то, как Асафьев ее исполнял». Явились наконец-то какие-то радостные ожидания. 20 декабря из Ленинграда привезли клавир, Булгаков вносил последние поправки в текст либретто. 27-го декабря музыку слушали Керженцев, Ангаров, С. Городецкий, дирекция театра. Со слов Булгакова Елена Сергеевна записала «высказывания, носившие самый сумбурный характер.

    Городецкий: Музыка никуда не годится.

    Керженцев: Почему герой участвует только в начале и в конце? Почему его нет в середине оперы? Каждый давал свой собственный рецепт оперы, причем все эти рецепты отличались друг от друга». Но теперь уже Булгакова ничем, казалось, нельзя было ни удивить, ни раздражить — он прошел через огонь и воды, и медные трубы его не пугали. «Мне очень понравилось, что М. А. пришел оттуда в 3 часа ночи — в очень благодушном настроении и все время повторял: „Нет, они мне очень понравились". Я спрашиваю, а что же будет? — По чести говорю, не знаю. По-видимому, не пойдет».

    Под звуки оркестра Большого театра, в котором он был теперь своим человеком, начинался для Булгакова 1937-й год.

    звонили Леонтьевы, Арендты, ... Мелики. Дай Бог, чтобы 37-й год был счастливее прошлого!»

    «Сейчас сижу и ввожу в „Минина" новую картину и поправки, которые требуют. Мне — трудно, я дурно чувствую себя. Неотвязная мысль о погубленной литературной жизни, о безнадежном будущем порождает другие черные мысли. Что же написать Вам еще в письме? Что? Я ценю Вашу работу и желаю Вам от души того, что во мне самом истощается, — силы».

    29 января короткой записочкой он сообщал П. С. Попову, что «соскучился», хотел бы повидаться, присовокупляя — «У нас тихо, грустно и безысходно после смерти „Мольера"». В эти дни безысходность стала очевидной. Несколькими месяцами спустя печаталось недавнее выступление П. М. Керженцева на всесоюзном репертуарном совещании, где им высоко была оценена пьеса Киршона „Большой день" и сказано о снятии „Мольера" и недопущении к постановке пьесы „Александр Пушкин".

    7 февраля, вспоминая события истекшего месяца, Елена Сергеевна записывала: «Но самое важное — это роман. М. А. пишет роман из театральной жизни. Написано уже довольно много. Он его читал Ермолинскому — все, что написано. Сергей необыкновенно высоко его оценил и очень тонко понял то, что М. А. хотел вложить в эту вещь».

    18 февраля. «Вечером — Вильямсы и Любовь Петровна Орлова (популярнейшая киноактриса. — М. Ч.). Поздно ночью, когда кончили ужинать, известие от Александрова (режиссер, муж Л. Орловой. — М. Ч». 19 февраля. «Днем с Сергеем и Мишей пошли в город, думали попасть в Колонный зал, но это оказалось неисполнимым...»

    18 марта.«После бешеной работы М. А. закончил „Черное море" (либретто той самой оперы о Перекопе, разговор о которой и привел минувшей осенью к его переходу в Большой театр). 21 марта. «М. А, сказал мне, что он слышал, будто Замятин умер в Париже». (Е. И. Замятин умер 10 марта).

    24 марта Булгаков пишет Попову: «Не написал тебе до сих пор потому, что все время живем мы бешено занятые, в труднейших и неприятнейших хлопотах. Многие мне говорили, что 1936-й год потому, мол, плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает своему предшественнику.

    В числе прочего, второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастии с „Пушкиным". Я теперь без содрогания не могу слышать слова — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем» («... возненавидел он, помимо театра, поэта Пушкина...», — будет сказано через несколько лет в эпилоге романа о бывшем председателе жилтоварищества Никаноре Ивановиче Босом...). За день до этого Булгаков писал председателю Комитета по делам искусств Керженцеву, что получил сегодня от Харьковского театра вызов в Московский городской суд — театр требовал вернуть аванс за неразрешенную пьесу о Пушкине. «Сообщая, что я никак не принимал на себя предоставление разрешенной пьесы, что совершенно видно из договора, и что я, согласно законоположениям, имею право взыскивать деньги с театра за непоставленную пьесу, а не театр с меня, — я протестую, главным образом, против опорочивающей меня фразы, что я „ввел театр в заблуждение", ибо никаких театров я никогда в заблуждение не вводил. Вообще, сколько я понимаю, мое положение становится все тяжелее. Я не говорю о том, что я не могу поставить на отечественной сцене ни одной из сочиненных мною в последние годы пьес (я с этим вполне примирился), — но мне приходится теперь, как бы в виде награды за мои драматические работы, в том числе за пьесу о Пушкине, не только отбиваться от необоснованных попыток взыскивать с меня денег (описанный здесь случай — не первый), но еще и терпеть опорочивание моего литературного имени. Обращаюсь к Вам с жалобой на это, М. Булгаков». Замечательна здесь, в первую очередь, нимало не поблекнувшая за истекшие годы забота о чести своего имени.

    2 апреля суд отвергнул иск театра. «Я очень утомлен и размышляю, — писал Булгаков 4 апреля В. Вересаеву, сообщая ему, что их дело в суде выиграно. — Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим дон-кихотством с моей стороны. И больше я его не повторю... На фронте драматических театров меня больше не будет. Я имею опыт, слишком много испытал».

    «Вечером с Анусей (А. С. Вильяме, жена художника.— М. Ч.) была в Еврейском театре на «Короле Лире». Не досидели до конца. Пьеса примельчена, перенесена в другой план. Михоэлс паталогичен».

    15 апреля. «... из Д(ома) С(оветских) П(исателей) (после гражданской панихиды по Ильфу.— М. Ч.) пошли в Камерный — генеральная «Дети Солнца» — и видели один акт, больше сидеть не было сил. Миша сказал, что у него чешется все тело, сидеть невозможно. Действительно, чудовищно плохо! Вот постарался Таиров исправиться! (т. е.— после снятия оперы «Богатыри» по либретто Д. Бедного.— М. Ч.). Но как ни плоха игра актеров — пьеса еще гаже».]

    7 апреля. «Звонок из ЦК, зовут Мишу к Ангарову. Поехал. Разговор, по его словам, был долгий, тяжкий, но полный безрезультатности. Миша говорил о том, что проделали с „Пушкиным", а Ангаров отвечал в том плане, из которого было видно, что он хочет указать Мише правильную стезю. Между прочим, о „Минине" сказал: Почему вы не любите русский народ?— и все время говорил, что поляки очень красивы в либретто. Самого главного не было сказано... вероятно, придется писать в ЦК или что-нибудь предпринимать. Но Миша смотрит на свое положение безнадежно. Его задавили, его хотят заставить писать так, как он не будет писать». 10 апреля из «Вечерней Москвы» узнали, какие спектакли везет МХАТ в Париж. «Слухи о «Турбиных», значит, неверные были. Миша никогда не увидит Европы.»

    14 апреля. «Мише рассказывали, что Вишневский выступал... и говорил, что „Мы зря потеряли такого драматурга, как Булгаков". А Киршон говорил (тоже, видимо, на этом собрании), что „Турбины" — хорошая пьеса. Оба — чудовищные фигуры! Это были одни из главных травителей Миши. У них ни совести, ни собственного мнения. Ужинали в Доме актера. Невыносимое впечатление: это вовсе не «отдых мастеров искусств», как написано в приглашении, а жуткая и сомнительная публика». 14 апреля. «Тяжелое известие: умер Ильф». 15-го Булгаков стоит в почетном карауле.

    [20 апреля. «Слух о том, что приехал в СССР Куприн. М. А. этому слуху не верит».

    «Слух о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладно. Говорят, что арестовали Авербах. Неужели пришла Немезида для Киршона?»

    22 апреля. «Вечером — Качалов, Литовцева, Дима Качалов (В. Шверубович.— М. Ч.), Марков, Виленкин, Сахновский с женой, Ермолинский,

    Вильямсы, Шебалин, Мелик с Минной — слушали у нас отрывки из «Записок покойника» и смеялись. Но у меня такое впечатление, что в некоторых местах эта вещь их ошеломляет. (...) Марков рассказывал, что в ложе (по-видимому, на «Анне Карениной») был разговор о поездке в Париж, что будто бы Сталин был за то, чтобы везти «Турбиных» в Париж, а Молотов возражал».

    Диковинные пересказы разговоров в бывшей царской ложе театра давно уже стали частью воздуха, которым он дышал.]

    ... Вспоминая те годы, Елена Сергеевна рассказывала нам 28 октября 1968 г.: «У него почти не было времени писать. Утром мы вставали, пили кофе и он уходил на репетиции — часам к пол-одиннадцатого. Вечером почти всегда были гости — и при этом мы везде ходили, бывали на всех новых постановках! Друзей было немного, но это были те, кто не мог жить без М. А. Он шутил, рассказывал, разыгрывал сценки — это был неисчерпаемый источник веселья, жизнерадостности. Расходились в 5—6 часов утра, и я только умоляла: — Ну, давайте будем расходиться хотя бы в 3!

    — Что же это? Ведь все это уходит в воздух, исчезает, а ведь это могло остаться, могло быть написано. Тогда я начинала плакать, а он пугался и сразу менял настроение».

    Быть может, из этого стремления закрепить тающее в воздухе слово и родился замысел «Записок покойника».

    «Приходил со службы в Большом театре, — вспоминала Елена Сергеевна, — проходил в свою комнату и, пока я накрывала на стол, присаживался за бюро и писал несколько страниц. Потом выходил и, потирая руки, говорил: „После обеда я прочту тебе, что у меня получилось!" Роман этот он писал сразу набело, без черновиков...»

    В феврале, марте и апреле Булгаков читал главы из романа о театре то близким друзьям, то мхатовцам — с неизменным успехом. И совсем уже считанное число ближайших друзей знало о том романе, который он вчерне завершил прошлым летом.

    «Утром было выступление Ляшко и Чумандрина. Первый прочел ряд справок, сколько у кого на 1937 г. договоров, у некоторых по 4—5 книг. Неужели это все новые книги? (Идет борьба с переизданиями)».

    Эта борьба его не касалась; у него уже более десятилетия не было изданий, не предвиделось и переизданий.

    «Если не будет Союза писателей, литература может существовать? — вопрошал на заседании один из ораторов и сам отвечал себе: — Может. А если не будет литературы? — Неожиданные крики с мест — „может!" — записал Розанов, — вызвали смех и восторг». 19 апреля. «К М. А. заходила жена поэта Мандельштама. Он выслан и уже, кажется, третий год в Воронеже. Она в очень тяжелом положении, без работы». 20-го: „В Большом оглушительное событие — арестован Мутных" (директор).

    23 апреля Елена Сергеевна записывает, не скрывая удовлетворения: «Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове, и „Большой день" уже признается плохой пьесой». 27 апреля. «Шли по Газетному (ныне улица Огарева. — М. Ч.), Олеша догоняет. Уговаривал Мишу идти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня и на котором будут расправляться с Киршоном. Киршон ухитрился вызвать всеобщую ненависть». Ищет выхода ненависть и злоба. Булгаков, однако, идет в этот вечер не расправляться с кем бы то ни было, а слушать «Евгения Онегина». 28 апреля. «Миша несколько дней в тяжком настроении духа, что меня убивает. Я, впрочем, сама сознаю, что будущее наше беспросветно». («Некоторые мои доброжелатели, — саркастически сообщал Булгаков Попову в том же письме от 24 марта, — избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: „ничего, после Вашей смерти все будет напечатано!" Я им очень благодарен, конечно!») 29 апреля. Случайный знакомый «яростно уговаривал Мишу идти на московское собрание драматургов выступить против Киршона, доказывая, что Миша этим себе сделает колоссальную пользу. Зря он тратил слова». 30 апреля. «Хорошая солнечная погода, проехались на речном трамвае по Москва-реке. Очень успокаивает. Возвращаясь, встретили Тренева. Он рассказал, что на собрании драматургов вытащили к ответу Литовского...» 1 мая. «Обедали Сергей Ермолинский и Шапошников. Сергей рассказывал, что вытащили на собрании Млечина. Тот начал свою речь так: „Вот здесь говорили, что я травил Булгакова..."».

    — в связи с, казалось, несомненно меняющейся обстановкой. Взгляд наблюдателя, находящегося в своем времени, не мог различить, предугадать направление этих перемен.

    «Днем М. А. разбирал старые газеты в своей библиотеке.

    Вечером нас звали Троицкие. Мы пошли очень поздно. Там— кроме Лиды и Ив<ана> Ал(ександровича) — дочка Нина с мужем, по-видимому, журналистом, и Иветта, увидя которую я сразу раздражилась. Десятки раз говорила я Лиде, что не хочу встречаться с ней, так как считаю ее явной осведомительницей.

    Журналист рассказывал о собраниях драматургов в связи с делом Киршона.

    Лида попросила М. А. сделать надпись на книге „Турбиных" (у нее есть парижское издание „Concorde"), a Иветта нагло, назойливо докапывалась, есть ли у Миши это издание и откуда, кто привез. Сегодня Миша твердо принял решение писать письмо о своей писательской судьбе. По-моему, это совершенно правильно. Дальше так жить нельзя. Все это время я говорила М. А., что он занимается пожиранием самого себя».

    «М. А. весь день пролежал в постели, чувствует себя плохо, ночь не спал. Я тоже разбита совершенно. И этот вечер вчерашний дурацкий! Действительно, сходили в гости! Один пристает с вопросами, почему М. А. не ходит на собрание писателей, другая — почему М. А. пишет не то, что нужно, третья — откуда автор достал экземпляр своей же книги?!» 

    5 мая. Вечером — у Вильямс. Был и Шебалин. Очень приятно посидели при свечах до трех часов ночи, а потом пошли пешком домой по пустынному ночному городу. Пришли домой — уж светало. Я очень люблю такой весенний рассвет и пустые улицы».

    6 мая. Эти дни М. А. работает над письмом правительству».

    Дневник Елены Сергеевны регистрировал ежедневную вибрацию общественной жизни, толчки которой отзывались, кажется, в самом воздухе их дома.

    7 мая: «Днем, когда шли на Москву-реку кататься на речном трамвае, встретили Тренева, крайне расстроенного. Говорят, что „Большой день", судя по газетам, не снят. Таким образом, вся эта история с Киршоном, со всеми писательскими выступлениями против него кажется какой-то странной. Ругали бешено, а между тем ничего!»

    «Вечером были у Калужских <...>, — отметила Елена Сергеевна в той же записи. — Миша спросил: „Читали сегодняшнюю статью Маркова? — На что Ольга поспешно ответила „Нет" <...>, а Калужский сказал: „Читал. Бледная статья"».

    Театральные люди держались солидарно, не взирали на родственные связи.

    9 мая. «Вечером у нас Вильямсы и Шебалин (композитор. — М. Ч.) М. А. читал первые главы (не полностью) своего романа о Христе и дьяволе (у него еще нет названия, но я его так называю для себя). Понравилось им бесконечно, за ужином разговор все время возвращался к роману...»

    10 мая Ф. Н. Михальский пересказывает Елене Сергеевне со слов П. Маркова ход обсуждения вопроса о гастролях МХАТа за границу: «Сталин горячо говорил, что „Турбиных" надо повезти, а Молотов возражал».

    11 мая вечером, после служебного дня в Большом театре вошли к Вильямсам. «Петя говорит, что не может работать, хочет знать, как дальше в романе („о дьяволе"). М. А. прочитал несколько глав. Понравились необыкновенно. Отзывы — вещь громадной силы, интересная своей философией, помимо того, что увлекательна сюжетно и блестяща с литературной точки зрения... Сидели до трех с половиной. Потом пошли пешком домой и легли в 6 часов — с разговорами». 12 мая. «Вечером — дома. М. А, сидит над письмом к Сталину.» Двумя днями раньше он диктовал Елене Сергеевне письмо Б. Асафьеву: «Вот уже месяц, как я страдаю полным нервным переутомлением. На горизонте появился новый фактор, это — „Иван Сусанин", о котором упорно заговаривают в театре. Если его двинут, — надо смотреть правде в глаза, — тогда „Минин" не пойдет». Само собой было ясно, что не могли идти одновременно две оперы на близкие исторические сюжеты. Но Булгаков не мог, надо думать, не размышлять над тем, что обстоятельства, действительно, роковым образом складывались не в его пользу — даже и там, где, казалось бы, к этому не было прямых оснований. 15 мая. «Днем был Дмитриев. Говорит: пишите агитационную пьесу! Миша говорит: скажите, кто вас прислал? Дмитриев захохотал. Я ему очень рада. Вечером Ануся (жена Вильямса. — М. Ч». В этот же день Елена Сергеевна встретила актрису Н. Литовцеву, жену Качалова. «Тоже говорит: „Надо что-то делать. Обращаться наверх". А с чем, что? М. А. в ужасном настроении. Опять стал бояться ходить один по улицам». 16 мая. «Вечером перед „Красной стрелой" (скорый ночной поезд „Москва-Ленинград". —М. Ч.) заходил Дмитриев. Загудел за ужином, что нужно обращаться наверх, но предварительно выправить начало учебника истории». К учебнику этому, над которым Булгаков активно работал весной 1936 г., он последнее время, по-видимому, не обращался.

    Фоном его душевного состояния этих месяцев были непрекращавшиеся вокруг разговоры, которые суммировались в дневниковой записи 17 мая. «У всех, читающих газеты, мнение, что теперь, в связи со всякими событиями в литературной среде, положение М. А. должно измениться к лучшему». В этот вечер он «работал над романом (о Воланде)», а Елена Сергеевна идет в МХАТ, к Михальскому, и они полтора часа, гуляя по двору театра, говорят «о Мишином невозможном положении». 19-го мая Я. Леонтьев, после разговора с Керженцевым, говорит Елене Сергеевне, что „Турбиных", безусловно, могли бы теперь разрешить и во всех других городах (до сих пор — с 1926 г. — пьеса разрешена была только МХАТу), что Булгакову нужно только пойти к Керженцеву «и поговорить с ним о всех своих литературных делах — запрещениях пьес и т. д. и поставить вопрос — почему „Турбины" разрешены только для МХАТа. Когда я за обедом рассказала все это Мише, то, как я и ожидала, он отказался наотрез от всего — и от того, что он вообще пойдет о чем-то разговаривать, и от того, что будет просить о „Турбиных". Сказал, что все это никак не помогает разрешить то невыносимо тягостное положение, в котором он находится». И вновь 20-го звонят ему из секции драматургов и зовут на завтрашнее собрание («Опять — о Киршоне, о Ясенском и проч.»), и опять он отказывается от сведения счетов со своими литературными врагами в сложившейся в эти месяцы обстановке, ссылаясь на нездоровье. Вечером звонит приехавший из Ленинграда Адриан Пиотровский: «Хотел заказать М. А. сценарий. М. А. отказался. Но любопытно было узнать, какую тему они придумали. Оказалось, антирелигиозную!! Это ловко!» 20 мая. «Сегодня в газетах — об исключении из партии Афиногенова». На активе МХАТа, как рассказывает им О. С. Бокшанская, говорят о том, «что вот какая вредная организация была РАПП, какие типы в ней орудовали. И вот что они сделали, например: затравили... Булгакова, так что он, вместо того, чтобы быть сейчас в МХАТе и писать пьесы, находится в Большом театре и пишет либретто оперные. Что Булгаков и Смидович (В. В. Вересаев. — М. Ч Так вот, советую тебе, пиши скорей пьесу о Фрунзе!» Эта игривая шутка, — поясняла Елена Сергеевна, — обозначала, чтобы Миша переделал в пьесу свое либретто «Черное море».

    Все это буквально пронизывает воздух вокруг него, окутывает, волнуя и раздражая.

    22 мая 1937. «Обедал Дмитриев. Очень люблю я разговоры М. А. с ним. Ни с кем другим так не бывает. Умен, интересен, остер, соображает, в общем великолепный собеседник для М. А.».

    Вечером 28 мая выходят погулять, заходят в аптеку — и там встречают знакомого журналиста, который стремится растолковать, «что Мишино положение сейчас очень хорошо, потому что он не продал себя и не участвовал во всей этой кутерьме», имея в виду «последние киршоновские истории, которые потрясли всю эту литературную и окололитературную компанию». 31 мая. «В „Правде" известие о том, что Куприн возвращается на родину». 1 июня. «В газетах сообщение о самоубийстве Гамарника. Куприн вчера приехал. Его фотография в „Известиях"...»

    2 июня 1937. «Приехал Дмитриев, обедал <...>. Разговор об Елисавете Исаевне, она уезжает в Боржом». За этой нарочито лаконичной фразой рассказы Дмитриева о продолжающихся преследованиях его жены и попытках спастись отъездом.

    «Вечером Дмитриев и Анна Ахматова. Она прочитала 3—4 своих лирических стихотворения». 5 июня. «В „Советском искусстве" сообщено, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома» — и далее сильные эпитеты, которыми награждает Елена Сергеевна одного из наиболее неутомимых литературных врагов Булгакова. 6 июня. «Утром я взяла газеты, посмотрела „Правду", бросилась будить Мишу. Потрясающее сообщение — Аркадьев уволен из МХАТа, как сообщается — за повторную ложную информацию о гастролях» и т. п. «Вечером Дмитриев. Мы встретили его поздравлением с новой квартирой. Аркадьев еще вчера вечером говорил с ним, зовя его на постоянную службу в МХАТ и обещая квартиру в Москве, Дмитриев дико хохотал, потом рассказывал, как Книппер (его тетушка О. Л. Книппер-Чехова, у которой он останавливался, приезжая из Ленинграда в Москву. — М. Ч.) разбудила его и сунула ему, не в силах говорить, газету с сообщением об Аркадьеве. Миша все показывал ему, как тетка Книппер в белом пеньюаре заламывала руки...»

    8 июня 1937 г. «Какая-то чудовищная история с профессором Плетневым.

    В „Правде" статья без подписи „Профессор-насильник-садист". В 34-м году принял пациентку, укусил ее за грудь, развилась какая-то неизлечимая болезнь. Пациентка его преследует. На пароходе — с Мишей и Женюшкой в Кунцево.

    Женька с Мишей купались, вода холодная, грязная».

    10 июня. «Был Добраницкий, принес М. А. книги по гражданской войне. Расспрашивает М. А. о его убеждениях и явно агитирует. Загадка для нас, кто он?»

    11 июня. «Утром сообщение в „Правде" — прокуратура Союза о предании суду Тухачевского, Уборевича, Корка, Эйдельмана, Путны и Якира по делу об измене родины.

    М. А, в Большом театре на репетиции „Под [нятой] целины" <...> Митинг после репетиции. В резолюции — требование высшей меры наказания для изменников».

    Голосовал ли он? Или сумел выйти из зала перед голосованием?

    Но прежде напомним приведенные нами ранее слова Ф. А. Степуна о «перелицевавшемся русском офицерстве», о желании победы над офицерами Деникина — и отвращении к этой победе. В отношении Булгакова к тому генералитету Красной армии, с которым столкнула его жизнь главным образом после знакомства с Еленой Сергеевной Шиловской, за столом которой сидели в те годы и Тухачевский, и Ворошилов и многие другие, присутствовала, несомненно, эта двойственность, с годами, конечно, стиравшаяся.

    в этой области невозможны), что за несколько лет до встречи Елены Сергеевны с Булгаковым у нее был роман с Тухачевским.

    Вступая на еще более рискованную почву (на которой поддерживает нас лишь та решительность самого Булгакова, с которой он ввел в свои сочинения о Мольере тему кровосмесительства), поделимся с читателем не нам принадлежащей, но представляющейся не беспочвенной версией, что отцом младшего сына Елены Сергеевны был Тухачевский. Женская половина наших читателей разделит, мы думаем, уже собственное наше предположение о том, что в этом случае Елена Сергеевна скорей всего призналась бы в этом Булгакову, соединяя с ним свою судьбу и приводя в его дом своего сына (как женщина, она могла предполагать, что ему легче будет знать, что мальчик — не сын Шиловского). Если признать определенные права за этой версией (а сходство взрослого С. Е. Шиловского с Тухачевским обращало на себя внимание), мы по-иному прочтем следующую запись в ее дневнике: «Сообщение в „Правде" о том, что Тухачевский и все остальные приговорены к расстрелу.

    Миша утром предложил поехать к Сереже на дачу. Взяли такси, заехали за продуктами к Елисееву и покатили. Дача, как все Подмосковье. Убого и в смысле природы, и в смысле устройства.

    <...> Пробыли там недолго, выпили кофе и попали домой к обеду».

    93. Перевернутые вопросительные и восклицательные знаки в начале предложений диктуются правилами испанской грамматики. — М. Ч.

    Раздел сайта: