• Приглашаем посетить наш сайт
    Кулинария (cook-lib.ru)
  • Чудакова М.: Жизнеописание Михаила Булгакова
    Глава вторая. Первые московские годы.
    Пункт 4

    4

    В первые недели 1924 года в доме Бюробин'а (Бюро обслуживания иностранцев) в Денежном переулке был устроен вечер встречи вернувшихся «сменовеховцев». С некоторыми Булгаков был уже знаком. «Потехин жил где-то на Мясницкой, в Златоустьинском переулке, — вспоминала Татьяна Николаевна. — Жена у него была очень красивая, из купчих, он так и называл ее «купчиха». Жена Ключникова была пианистка Доленга, и Булгаков часто провожал ее на концерты в качестве пажа... Он бывал в доме и у того, и у другого. Потехин устраивал дома вечеринки, танцевали, немного пили...»

    На вечер в Денежном переулке, как вспоминала Л. Е. Белозерская, Булгаков пришел вместе с Д. Стоновым и Ю. Слезкиным. Сам он собравшейся публике был известен пока еще только фельетонами в берлинской газете «Накануне». «Передо мною стоял, — вспоминала Белозерская, — человек лет 30—32-х; волосы светлые, гладко причесанные на косой пробор. Глаза голубые, черты лица неправильные, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. <...> Я долго мучилась, прежде чем сообразила, на кого же все-таки походил Михаил Булгаков. И вдруг меня осенило — на Шаляпина!» Знакомство, завязанное в Денежном переулке, как увидим, уже в том же 1924 году изменило личную жизнь Булгакова.

    В феврале или в начале марта 1924 года в четвертом сборнике «Недр» вышла в свет «Дьяволиада». Одним из первых в печати отметил повесть развернутым отзывом Евгений Замятин — с обычной для него строгостью, даже суровостью оценки, но с пониманием возможностей молодого автора: «Единственное модерное ископаемое в «Недрах» — «Дьяволиада» Булгакова. У автора, несомненно, есть верный инстинкт в выборе композиционной установки: фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин — одна из тех (немногих) формальных рамок, в какие можно уложить наше вчера — 19-й, 20-й год. <...> Абсолютная ценность этой вещи Булгакова — уж очень какой-то бездумной — невелика, но от автора, по-видимому, можно ждать хороших работ». По-видимому, на следующий год, когда Замятин приехал в Москву на премьеру «Левши», завязалась дружба писателей.

    Первые оттиски «Дьяволиады» Булгаков подарил своей самой первой московской машинистке, печатавшей ему в долг в конце 1921-го и в 1922 году (11 марта 1924 года — «Ирине Сергеевне Раабен в память нашей совместной кропотливой работы за машиной»), и Коморским, так радушно встречавшим его в зимние вечера 1922—1923 годов у себя в Малом Козихинском (12 марта — «Зине и Володе Коморским в память вечеров на Козихе»). Но жизнь Булгакова в этой обжитой им за два с лишним года части Москвы — Большая Садовая, Трехпрудный и Малый Козихинский, Патриаршие Пруды, — тех мест, что всплывут вскоре в топографии «Мастера и Маргариты», уже шла к концу. В последующие годы ему предстояло обживать те места, которые для коренных москвичей традиционно связывались с представлением о «старой» Москве — Староконюшенная часть: Пречистенка, Остоженка...

    Дом на Большой Садовой был связан с нуждой, напряженными поисками случайных заработков в первые московские годы— 1921—1922, с безнадежными попытками выиграть деньги — в казино, которое было рядом. Об этих попытках вспоминает В. Катаев в повести «Алмазный мой венец», о них рассказывала нам и Татьяна Николаевна:

    «Будит в час ночи: — Идем в казино — у меня чувство, что я должен сейчас выиграть!

    Да куда идти, я хочу спать!

    Нет, пойдем, пойдем!

    Все проигрывали, разумеется. Наутро я все собирала, что было в доме, — несла на Смоленский рынок».

    1923 год, когда, как написал Булгаков чуть позже, «я возможность жить себе уже добыл», стал годом преимущественной и крайне напряженной работы над романом. 

    И вновь послушаем Татьяну Николаевну. Многие разговоры с ней записаны нами не только на бумаге, но и, с ее разрешения, на магнитофон. С трудом передается на письме интонация ее не монологической, а всегда являвшейся только частью беседы речи. «... Писал ночами „Белую гвардию" и любил, чтоб я сидела около, шила. У него холодели руки, ноги, он говорил мне: «Скорей, скорей горячей воды»; я грела воду на керосинке, он опускал руки в таз с горячей водой...»

    — Что это было? Сердце?

    — Нет, видимо, что-то нервное; он очень уставал...» Когда и где состоялись первые авторские чтения романа — те чтения только что завершенного произведения в кругу нескольких десятков друзей, знакомых и полузнакомых литераторов, которые были обычным явлением в жизни Москвы 1920-х годов? 9 марта 1924 года Юрий Слезкин сообщает в «Накануне» о чтении романа «Белая гвардия» в течение четырех вечеров в кружке «Зеленая лампа»... Один из участников этого кружка, заседавшего в начале 20-х годов в доме Лидии Васильевны Кирьяковой на Большой Дмитровке — действительно под зеленой лампой! — языковед Борис Владимирович Горнунг, незадолго до смерти, в октябре 1975 года рассказывал нам, что присутствовал на этих чтениях. «Последний раз я видел Булгакова в январе 1924 г. — значит, чтения эти были до января. На всех чтениях, как помню, была первая жена Булгакова Татьяна Николаевна».

    Читал он и в других домах. Художница Наталья Ушакова рассказывала нам, как писатель Сергей Сергеевич Заяицкий сказал им ранней весной 1924 года: «Приходите — у меня будет читать молодой писатель, приехавший из Киева». Это чтение, происходившее у Заяицкого, было началом сближения Булгакова с новым дружеским кругом — теми, кто сами называли себя «дети старой Москвы». Так подружился он с Натальей Абрамовной Ушаковой и ее мужем Николаем Николаевичем Ляминым, сотрудником Государственной академии художественных наук. Жили они в одном из переулков Остоженки (где и сейчас живет Н. А. Ушакова), в той квартире, куда, как представляется собирателям данных о московской топографии «Мастера и Маргариты», вбежал Иванушка, преследуя Воланда, и увидел в ванной голую гражданку... Не знаем, так ли это, но знаем доподлинно, что в этой квартире происходило одно из первых чтений романа — в 1928 или 1929 году, когда он назывался еще «Копыто инженера»... 

    «На следующий день после чтения «Белой гвардии», — продолжает свой рассказ Наталья Ушакова, — я встретила Булгакова в Охотном ряду. Поздоровались, он пошел рядом, и у меня было такое странное впечатление от него — мне казалось, что рядом идет студент: он как-то стесненно держался, был как-то неловок...»

    В этой старомосковской среде он не сразу прижился, не сразу был принят за своего. Все эти люди — искусствоведы, филологи, художники, литераторы — знали друг друга с детства, их лечили общие домашние врачи, их родители дружили домами. Он был для них еще и в 1924 году «писателем, приехавшим из Киева» — иное дело было в «Гудке», в его литературной среде первых московских лет, где приезжими были все — и Катаев, и Олеша, и Ильф, и Евгений Петров, и все приехали с юга, у всех были в какой-то степени общие воспоминания времен гражданской войны.

    Здесь, в «пречистенском» кругу, он казался провинциальным («Элегантным его нельзя было назвать», — говорит сегодня Наталья Ушакова) потому, по-видимому, и сам чувствовал себя поначалу стесненно и был похож на неловкого студента — моложавый, как вспоминают многие, для своих тридцати с лишним лет.

    В первые месяцы 1924 года шли важные события в жизни Булгакова — развивался роман с приехавшей вместе со «сменовеховцами» Любовью Евгеньевной Белозерской. Шагом к будущим изменениям стал развод с Татьяной Николаевной. «Мы развелись в апреле 1924 года, — рассказывала нам Татьяна Николаевна, — но он сказал мне: «Знаешь, мне просто удобно — говорить, что я холост. А ты не беспокойся — все остается по-прежнему. Просто разведемся формально». — «Значит, я снова буду «Лаппа?» — спросила я. «Да, а я Булгаков». Но мы продолжали вместе жить на Большой Садовой...

    Он познакомил меня с Любовью Евгеньевной. Она раньше жила в Киеве, с Финком, был такой журналист, потом уехала с Василевским-Небуквой. Потом Василевский привез ее в Москву, а какой-то жених должен был ее вызвать. Но вызов не пришел; Василевский ее оставил, ей негде было жить. Она стала бывать у Потехина, мы приглашали ее к нам. Она учила меня танцевать фокстрот. Сказала мне один раз:

    — Мне остается только отравиться...

    Я, конечно, передала Булгакову... Ну, в смысле литературы она, конечно, была компетентна. Я-то только продавала вещи на рынке, делала все по хозяйству и так уставала, что мне было ни до чего... Коморский подбил меня окончить шляпочную мастерскую, я получила диплом, хотела как-то зарабатывать. Один раз назначаю кому-то, а Михаил говорит:

    — ведь мне надо работать!

    Хорошо, я отменю.

    Так из этой моей работы ничего не вышло — себе только делала шляпки. Я с ним считалась. А он всегда говорил мне, когда я упрекала его за какой-нибудь флирт: «Тебе не о чем беспокоиться — я никогда от тебя не уйду». Сам везде ходил, а я дома сидела... Стирала, готовила...»

    След начавшегося романа с Любовью Евгеньевной впечатан Булгаковым в один из фельетонов, опубликованных в «Накануне» 26 мая 1924 года, — «Вопрос о жилище», целиком посвященный именно московскому жилищному кризису, еще более обострившемуся для Булгакова: теперь он воспринимал его еще и сквозь призму бедственного положения своей возлюбленной. Один из персонажей фельетона упоминает, что уезжает из своей невозможной комнаты за перегородкой в Орехово-Зуево. «Он в Орехово-Зуево, а знакомая Л. Е. (несомненно, Любовь Евгеньевна. — М. Ч.) в Италию. Увы, ей нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим. И Василий Иванович (тот самый, который пьет самогон и дебоширит бок о бок с автором фельетона в квартире№ 50. — М. Ч.) останется, а она уедет!»

    Смятение чувств, владевшее Булгаковым в ту весну и во многом обусловленное невозможностью найти ставший остро необходимым новый кров над головой, выразилось в его словах, сохраненных памятью Татьяны Николаевны: «Он мне говорил:

    — Пусть Люба живет с нами?

    — Как же это! В одной комнате?

    — Но ей же негде жить!»

    (Эта смесь внезапного отступления перед житейскими обстоятельствами и прекраснодушия проявлялась и позже в подобных же порывах — Елена Сергеевна Булгакова рассказывала нам, как в дни, когда было принято решение об их совместной жизни, он сказал ей: «А Люба будет жить с нами!»)

    Издательские его дела в эту весну шли неплохо. Вышла в «Недрах» «Дьяволиада», а 10 апреля 1924 года был заключен договор с редактором журнала «Россия» И. Г. Лежневым на печатание в его журнале романа «Белая гвардия». 

    При этом автор оставлял за собой право предоставить отрывки из романа сборникам «Недра» и газетам «Накануне» и «Последние новости» (Петроград). Гонорар, однако, был определен очень небольшой. Решимость изменить свою жизнь и отсутствие материальных условий для этого не раз повергали его, по-видимому, в эту весну в отчаяние.

    за ним расписались А. Н. Новиков-Прибой, А. Яковлев, П. Низовой. Из беллетристов были Л. Сейфуллина, И. Новиков, Н. Мешков, О. Савич.

    Кого именно пришел слушать Булгаков? Пожалуй, скорее всего П. Н. Дорохова. На заседании он «читал отрывки из романа у которого еще нет названия». Судя по высказываниям собравшихся, можно предположить, что это была либо повесть «Житье-бытье», либо «История города Тарабарска».

    Процитируем протокол заседания, поскольку это выступление, которое слушает Булгаков. «Ал. Матв. Пешковский — недостаточно объективна молитва купца. Он мог так думать, но молиться не мог.

    Соответствует ли форма Дорохова времени? Спокойный ровный размах. Это огромная эпопея большущего времени. Теперь так, как подходит к теме Дорохов, — нельзя подходить. Это простая справка об эпохе, которая нам сейчас не нужна».

    Дорохов мог привлекать Булгакова, уже завершившего к тому времени роман о гражданской войне, прежде всего как автор «Колчаковщины» — произведения, написанного об этих же событиях, но с другой стороны линии фронта, с протокольным по тону освещением кровавых подробностей поведения белых.

    После обсуждения Дорохова К. Зелинский прочел свои заметки «Вера Инбер и окрестности», а сама Инбер поэму «о мальчике с веснушками».

    — «Лид. Ник. Сейфуллина, — записано в протоколе, — прочла рассказ сибирского писателя Зазубрина — «Общежитие».

    «Два мира» — с теми же страшными подробностями, в последующие годы не встречавшимися при описании этих событий. Быть может, именно протокольность подхода к описываемым событиям обоих беллетристов и привлекла Булгакова на это заседание — хотя повесть Зазубрина, оглашенная в этот вечер, описывала уже быт мирного времени. Впрочем, и этот материал также занимал в эти годы Булгакова — автора повести «Дьяволиада».

    В мае этого года Булгаков делает попытку напечатать в «Недрах» полный текст «Записок на манжетах» (по-видимому, значительно превышавший объемом известный нам по печатным фрагментам — рукописи «Записок» не сохранилось) . Свидетельство этого — недавно опубликованное письмо Булгакова, уцелевшее в архиве П. Н. Зайцева — секретаря «Недр»: «Дорогой Петр Никанорович, оставляю Вам «Записки на манжетах» и убедительную просьбу поскорее выяснить их судьбу.

    В 3-й части есть отрывок уже печатавшийся. Надеюсь, что это не смутит Николая Семеновича (редактора «Недр» Ангарского. — М. Ч.). При чтении 3-й части придется переходить от напечатанных отрывков к писанным на машине, следя за нумерацией глав.

    Я был бы очень рад, если бы «Манжеты» подошли. Мне они лично нравятся. <...> Себе я ничего не желаю кроме смерти. Так хороши мои дела!»

    «Места брать не буду, при первых деньгах уеду на юг». Но денег, видимо, не образовалось («Записки на манжетах» «Недрами» приняты не были), на юг он в это лето, кажется, не попал.

    В этот год Булгаков посещает несколько литературных кружков, и два из них собираются у П. Н. Зайцева. Один из них был кружок поэтов (позже образовавший издательство «Узел»). Л. В. Горнунг рассказывал нам в сентябре 1981 года: «Собирались у Зайцева, в доме № 5 по Староконюшенному, в известном доме Коровина, в подвале — там был теплый подвал... Там бывал, хоть и редко, Белый, бывала Софья Парнок, два брата Ромма (Александр Ильич, лингвист, еще в 1922 году сделавший попытку перевести на русский язык «Курс общей лингвистики» Ф. де Соссюра, и Михаил Ильич, кинорежиссер, в те годы писавший фантастические рассказы. — М. Ч.). Пастернак читал там «Воздушные пути» (они были напечатаны во 2-м номере журнала «Русский современник», вышедшем, как мы установили, в середине августа 1924 года, — значит, чтение происходило в первой половине года. — M. Ч.), в марте читал свои стихи Максимилиан Волошин». Вряд ли Булгаков, равнодушный к новейшей поэзии, посещал эти собрания, но, по воспоминаниям П. Н. Зайцева, он прочел, во всяком случае, по просьбе поэтов, «Роковые яйца», к чему мы еще обратимся, а Б. В. Горнунг (лингвист, брат Л. В. Горнунга) утверждал в нашей беседе, что в начале 1925 г. Булгаков читал в том же кружке «Собачье сердце» (в 1985 году об этом сообщил в своих воспоминаниях литературовед А. В. Чичерин: Булгаков, «очень худощавый, удивительно обыкновенный «Узел» и читал «Роковые яйца» и «Собачье сердце»...»). О втором кружке, также собиравшемся у Зайцева, известно главным образом из его собственных воспоминаний: «Наряду с кружком поэтов... я сделал попытку организовать небольшой кружок писателей-фантазеров, «фантастических» писателей. М. А. Булгаков, С. С. Заяицкий, М. Я. Козырев, Л. М. Леонов и Виктор Мозалевский должны были войти в основную группу, с расчетом на расширение в дальнейшем кружка. Но затея моя не удалась. Организуя кружок, я хорошенько не продумал цели его назначения, не ограничил его людьми, которые были бы близки по творчеству.

    ... Все же мы собирались: иногда у меня, в Староконюшенном, иногда у Леонова или Козырева, один-два раза у С. С. Заяицкого...

    Сначала к затее организовать кружок все отнеслись с интересом. Мысль объединить писателей по линии особенностей их творческого дарования и мастерства показалась соблазнительной и как будто удачной.

    Но какая-то трещинка возникла у нас вскоре же после двух первых заседаний. Возник сразу ряд вопросов, пока еще только молчаливых по деликатности: зачем на пять писателей — три дамы? Ведь у нас не литературный салон? Почему за организацию кружка взялся я, не прозаик, а поэт? (Может, оттого, что я работал в «Недрах» и от меня мог быть какой-то толк, или потому что я был инициатором?)...

    Однажды мы были у С. Заяицкого. В качестве гостей пришли художница Н. А. Ушакова и ее муж, H. H. Лямин... Зашел разговор о кружке, и чуть ли не Булгаковым было произнесено слово «орден», то есть наш кружок должен был принять форму своеобразного литературного ордена. Сгоряча все отнеслись к этому проекту восторженно, но минутой позже у каждого порознь возникла опасливая мысль: а нет ли в нашей среде «длинного языка»? Хотя предложение имело скорее шуточный, декоративный характер, но... как сказать! В нем чувствовался какой-то «уклончик»!...

    ... Одно из последних заседаний происходило у Л. М. Леонова. Жил он тогда у родителей своей жены, Татьяны Михайловны Сабашниковой, на Девичьем поле. Там он прочитал нам только что написанную, довольно длинную вещь — «Записки Ковякина».

    Леонов читал без купюр. Ведь для того и создавался наш кружок, чтобы внимательно выслушать новую вещь, высказать свое мнение. В процессе чтения перед другими писатель сам яснее начинает видеть свои недостатки, а товарищи своими высказываниями помогут ему лучше увидеть достоинства или ошибки».

    Л. Леонов закончил свои «Записки» в октябре 1923 года, а в середине мая 1924 года уже вышел первый номер «Русского современника», где было начато их печатание, — таким образом, чтение должно было происходить зимой 1923/24 или ранней весной 1924 года.

    «Что же получилось на этом чтении? — продолжает П. Н. Зайцев. — Милая дама, жена Козырева, поэтесса Ада Владимирова, уже в начале одиннадцатого вечера начала беспокойно ерзать на стуле и дергать своего «Мишу» громким шепотом: «Миша, едем, трамвай уйдет!»

    был испорчен и Леонову, и всем присутствующим. Булгаков и Леонов пеняли мне потом, зачем я привлек дам в наш кружок?..»

    «Театральном романе» отразятся, по-видимому, помимо впечатлений «Зеленой лампы», Малого Козихинского и прочих литературных адресов Булгакова 1922—1923 годов также черты и этой кружковой атмосферы: «жены до того осовели от чтения, что я стал испытывать угрызения совести» и проч. Несколько раз отмеченный в романе «молодой литератор», «поражавший меня тем, что с недосягаемой ловкостью писал рассказы», как нам представляется, имел подоплекой среди прочих тогдашних впечатлений Булгакова, и счастливо начинавшуюся литературную судьбу Леонида Леонова, который был на восемь лет его моложе и к началу 1924 года — моменту первых чтений «Белой гвардии», был уже автором ряда рассказов, напечатанных и активно обсуждавшихся критикой. (Для Булгакова труден был к тому же сам жанр рассказа — малой формы с ее сложившимися в его литературном сознании стереотипами, к которым он не мог приноровить свою повествовательную позицию, — поэтому слова о «недосягаемой ловкости» в большой степени надо толковать буквально) .

    По воспоминаниям Татьяны Николаевны, летом — по-видимому, в августе — 1924 года Булгаков и она переехали из квартиры № 50 в подъезд напротив во дворе того же дома № 10 — в квартиру № 34. «В этой квартире, — рассказывала Татьяна Николаевна, — жил миллионер, Артур Манасевич. Он давал деньги домоуправлению на содержание дома — какие-то у них были свои дела... Его окна были как раз напротив наших — и он видел всю нашу жизнь... Когда умер его брат, им надо было кого-то вселять, и он сказал: «Самые тихие люди — Булгаковы». Комната была, конечно, хуже нашей первой — та была солнечная, а здесь венецианское окно смотрело прямо в стену мастерской (в средней, выдавшейся во двор части дома были мастерские художников П. Кончаловского, Г. Якулова. — М. Ч.). Ну, он оклеил комнату обоями, говорил, что — телефон и все такое... Мы решили переехать». Позже Татьяна Николаевна поняла, что Булгаков, готовясь к назревавшим в течение этого года переменам в своей жизни, хотел оставить ее не среди «самогонного быта» квартиры № 50, многократно описанного в его фельетонах, а в квартире гораздо более тихой, где жила одна семья — муж, жена и сын, вскоре женившийся и ушедший из дома, — и, кажется, еще одна соседка.

    Летом 1924 года произошла, судя по воспоминаниям П. Н. Зайцева, новая встреча Булгакова с «Недрами» — у Зайцева возникла мысль «перекупить» «Белую гвардию» у Лежнева — «ибо условия на роман были кабальные, а в наших «Недрах» Булгаков мог бы получить несравненно больше.

    «Недр» в это время находилось двое: В. В. Вересаев и я (Н. С. Ангарский был в Берлине в нашем торгпредстве по Мосвнешторгу). Я быстро прочитал роман и переправил рукопись Вересаеву в Шубинский переулок.

    Роман произвел на нас большое впечатление. Я не задумываясь высказался за его печатание в «Недрах», но Вересаев был опытнее и трезвее меня. В обоснованном письменном отзыве В. В. Вересаев отметил достоинства романа, мастерство, объективность и честность автора в показе событий и действующих лиц, белых офицеров, но писал, что роман совершенно неприемлем для «Недр». Письмо было довольно длинное и носило характер отрицательной рецензии. В. В. Вересаев не оспаривал талантливости автора, но направленность романа, по его мнению, по идеологическим причинам нам не подходила. Может быть, Вересаев вспомнил, как был совсем недавно принят его собственный роман «В тупике».

    Булгаков был огорчен этим отзывом. Рушились его надежды на выправление материальных затруднений. Пробавлялся он тогда маленькими фельетонами, рассказами и очерками в «Гудке» и медицинских журналах (в «Медицинском работнике» Булгаков начал печататься позже. — М. Ч.). Я, как мог, постарался его успокоить, сказав, что, конечно, отзыв Вересаева имеет значение, но главное слово-решение принадлежит главному редактору «Недр» Н. С. Клестову-Ангарскому, возвращения которого из Берлина я ожидал. <...>

    Летом В. В. Вересаев уехал в Крым. В августе я тоже поехал в Ореанду, побывал в Гаспре и повидался там с Вересаевым. Он мне повторил устно, что роман Булгакова «Недра» не могут печатать ни в альманахе, ни отдельной книгой. <...> Уже по дороге в Коктебель мы говорили с Ангарским о Булгакове и его романе. Рукопись Николай Семенович уже прочитал, но тоже склонялся к тому, что печатать нельзя, хотя еще колебался. Он тоже считал «Белую гвардию» талантливым произведением, роман произвел на него сильное впечатление реалистическим изображением действительности, живой и сочной подачей людей, их характеров, но Ангарского смущало изображение белогвардейцев, недавних врагов Советской власти, которые могли вызвать симпатии в сочувствие у читателей.

    Дело не в том, что тогдашние редакторы были людьми мнительными, дело было в общей обстановке тех лет. Именно тогда начиналось формирование советской литературы. Писателей-коммунистов было мало, писателей, безоговорочно принявших Советскую власть и сотрудничавших с нею, было немного. Надо было выбирать и собирать писателей. И «Недра» — Н. Ангарского, и «Круг» — А. Воронского проводили эту работу. 

    H. Ангарского и В. Вересаева подкупали в М. Булгакове его талантливость и реалистическое изображение, но роман они решили не печатать. С этим грустным для Булгакова сообщением я в начале сентября вернулся в Москву.

    В один из сентябрьских дней М. Булгаков зашел в «Недра», и я сообщил ему ответ редколлегии. Наш отказ принять «Белую гвардию» резал его. За это время он похудел. По-прежнему перебивался случайными заработками от журнальчиков Дворца Труда на Солянке и сильно нуждался.

    Он присел за соседним столиком и задумался: что-то чертил машинально на случайно подвернувшемся листке бумаги.

    — Михаил Афанасьевич, — обратился я к нему, — нет ли у вас чего-нибудь другого готового, что мы могли бы напечатать в «Недрах»?

    Чуть подумав, он ответил:

    — Есть у меня почти готовая повесть... фантастическая... Я протянул ему лист чистой бумаги:

    Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести. Когда вы ее можете принести?

    — ответил он.

    Я оформил его заявление, написав на нем: «Выдать сто рублей», — и Булгаков помчался в бухгалтерию Мосполиграфа. Минут через десять-пятнадцать он вернулся с деньгами и крепко пожал мне руку.

    Через неделю он принес в редакцию рукопись своей новой повести — «Роковые яйца»...» (важное для Булгакова в 1924—1925 годы изд-во Мосполиграф откликнется вскоре в имени Шарикова — Полиграф Полиграфович...)

    «М. А. Булгаков, дожидаясь меня и гонорара в ред[акции] «Недр» в 1924 г., изливал свою грусть в рисунках и афоризмах». На листке записи рукою Булгакова: «Телефон Вересаева? (каждая буква многократно обведена — в задумчивости. — М. Ч.).2-60-28». Сбоку приписано: «Но телефон мне не поможет...» Справа вверху: «Туман... Туман...» Внизу: «Существует ли загробный мир? Завтра, может быть, дадут денег...» Еще ниже — рисунок тем же пером: автопортрет с отчаянными глазами. И справа — три пляшущих человечка, подобных иллюстрациям к «одноименному» рассказу Конан Дойла. Можно думать, что листок этот действительно полумашинально заполнялся Булгаковым в тот момент, когда П. Зайцев оформлял его заявление на аванс. Когда именно это было? Возможно, в самом конце августа — 4 сентября П. Зайцев посылает Булгакову письмо, где от имени Ангарского торопит с повестью: «Итак, ждем завтра-послезавтра рукопись!»

    «Недра» отвергли «Белую гвардию»), запечатлелись в памяти еще одного мемуариста.

    Через много лет Владимир Манасевич, к тому времени — Владимир Артурович Левшин, математик, литератор, опишет подробности жизни Булгакова в квартире его родителей. Воспроизводит он среди прочего и любопытный, слышанный им будто бы телефонный разговор Булгакова: «Он звонит в издательство «Недра»: просит выдать ему (в самый что ни на есть последний раз!) аванс в счет повести «Роковые яйца». Согласия на это, судя по всему, не следует.

    — Но послушайте, — убеждает он, — повесть закончена. Ее остается перепечатать... Не верите? Хорошо! Сейчас я вам прочитаю конец...

    Он замолкает ненадолго («пошел за рукописью»), потом начинает импровизировать развязку. Речь его изливается так свободно, такими плавными, завершенными периодами, будто он и вправду читает тщательно отделанную рукопись. <...> Через минуту он уже мчится за деньгами. <...> Между прочим, сымпровизированный Булгаковым конец сильно отличался от напечатанного. В «телефонном» варианте повесть заканчивалась картиной эвакуации Москвы, к которой подступают полчища гигантских удавов. В напечатанной редакции удавы, не дойдя до столицы, погибают от внезапных морозов...» Этот мемуарный эпизод примечателен в двух отношениях. Во-первых, вызывает доверие воспоминание о самой импровизации — рукописи Булгакова ясно показывают, что записывался уже сложившийся текст, что «муки слова», долгое размышление с занесенным над листом бумаги пером писателю были незнакомы — после того, как был обдуман сюжет, сама словесная ткань порождалась легко и быстро (что не исключало новых и новых редакций, начинавших весь текст заново). Во-вторых, небезынтересно, что незнакомый с этим вариантом Горький пишет Михаилу Слонимскому 8 мая 1925 года: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»

    «В первую очередь повесть подходила для нашего сборника по объему, — вспоминает далее П. Н. Зайцев, — в ней было четыре печатных листа... Прочитав повесть, я передал рукопись В. В. Вересаеву (Ангарский по делам вылетел в Берлин). Вересаев пришел в полный восторг от прочитанного. В отступление от правил договоренности с Н. Ангарским, за которым осталось последнее слово, Вересаев принял повесть для очередного альманаха, и мы с ним условились сразу сдать его в набор. <...> Приехав в Москву и прочитав гранки, Ангарский пожурил нас за самоуправство, но в душе же остался доволен...

    их просьбу, и в первое же собрание он читал «Роковые яйца». Булгаков читал хорошо, и все слушатели высоко оценили редкостное дарование автора — сочетание реальности с фантастикой. Среди присутствующих у меня поэтов находился Андрей Белый. Ему очень понравилась повесть. Мне кажется, что при всем различии творческих индивидуальностей их обоих сближал Гоголь. А. Белый считал, что у Булгакова редкостный талант. Через год, в 1925 году, Белый написал первый том романа «Москва», где центральным персонажем был также гениальный первооткрыватель профессор Коробкин, подобно профессору Персикову у Булгакова, прокладывающий новые пути в науке: в «Р. Я.» открывается «луч жизни», а в «М.» Коробкин освобождает на благо и пользу человечества сверхэнергию атома.

    Но странно: если А. Белый с интересом относился к Булгакову, ценил его как интересного, оригинального писателя, то Булгаков не принимал Белого.

    Помню, однажды несколько позже я в разговоре с Михаилом Афанасьевичем произнес имя Белого.

    — Ах, какой он лгун, великий лгун... — воскликнул Булгаков. — Возьмите его последнюю книжку (роман «Москва». — М. Ч.). В ней на десять слов едва наберешь два слова правды! И какой он актер!..

    — несмотря на столь сильное и характерное отталкивание — проза «великого лгуна», и в первую очередь «Петербург», мимо которого не прошел, в сущности, ни один из тогдашних отечественных беллетристов. В одном из писем Н. Я. Берковского 1964 года — верные слова о «повседневном бессмертии» Белого: «он растворился в чужих душах и сознаниях, и так это будет передаваться дальше, от поколения к поколению». — М. Ч.).

    «Роковые яйца» поссорили меня с А. К. Воронским, редактором «Красной нови». Он не мог мне простить, что из-под самого его носа выхватили интересную повесть. <...> С. Н. Ценский при встрече в Алуште заметил мне: «Роковые яйца» — единственное произведение в наших «Недрах», которое не скучно читать...» (вспомним отзыв Замятина о «Дьяволиаде» за год до этого).

    Чтения упомянуты и в письме П. Н. Зайцева к Волошину от 7 декабря 1924 года: «Мы собираемся по средам. Читали: А. Белый — свой новый роман, М. Булгаков — рассказ «Роковые яйца».

    Возможно, именно на своем чтении Булгаков и познакомился с Белым. Среди немногих сохранившихся в архиве Булгакова книг его личной библиотеки — «Московский чудак» А. Белого с дарственной надписью автора: «Глубокоуважаемому Михаилу Афанасьевичу Булгакову от искреннего почитателя, Андрей Белый (Б. Бугаев). Кучино. 20 сент. 26 г.». Булгаков в свою очередь подарил А. Белому свой сборник «Дьяволиада» — свидетельством этого служит записка П. Н. Зайцева от 7 октября, уцелевшая в архиве А. Белого: «Оставляю Вам: 1) книгу Булгакова «Дяволиада» — подарок автора, который был очень растроган Вашим вниманием...» (мы относим записку к 1926-му).

    «Роковые яйца» заметит и Р. В. Иванов-Разумник и 10 ноября 1926 года напишет А. Белому: «В повести молодого (не без таланта) Булгакова рассказывается, что Мейерхольд был убит во время постановки в 1927 году «Бориса Годунова», сцены Боярской думы, когда его зашибли насмерть сорвавшиеся с трапеции голые бояре. Не так неправдоподобно, как кажется».

    мы и процитируем далее, поскольку вдова писателя, несколько недоумевавшая по поводу самого факта публикации, не оспоривала достоверность воспроизведения самой канвы ее рассказа (см. А. Лесс. Непрочитанные страницы. М., 1966). «Дождливым осенним вечером Булгаков позвонил в квартиру Вересаева. Дверь открыл сам писатель.

    — Булгаков, — смущенно представился вошедший. 

    И от волнения почему-то снял галоши.

    — Чем могу служить? — спросил Вересаев.

    — Да, собственно, ничем, Викентий Викентьевич, — виновато пробормотал Булгаков... — просто хотел пожать вам руку... Ваша книга «Записки врача» мне очень понравилась.

    — Ну, до свиданья, — после минутного молчания сказал Булгаков и стал надевать галоши.

    — Погодите, а фамилия-то как ваша? — спросил Вересаев, приставляя к уху сложенную рупором ладонь.

    — Михаил Афанасьевич Булгаков.

    — Так это вы — автор «Записок на манжетах»?

    — Я самый.

    — Голубчик вы мой, — воскликнул Вересаев, — что же вы мне раньше не сказали?.. Раздевайтесь, пожалуйста, заходите, гостем будете!»

    В рассказе ясно ощутим налет литературной легенды, частично, как мы уверены, приданный ей самим Булгаковым при первых же исполнениях (возня с галошами и прочие сценические детали — характерные черты его устных рассказов, всегда превращавшихся в актерские показы), частично приобретенный во время перехода рассказа из одних рук в другие, но сама суть эпизода, по-видимому, верна. Нет только полной уверенности, что разговор Вересаева шел с автором «Записок на манжетах» — то есть в 1923 году, а не с автором также и «Дьяволиады» — то есть, возможно, в ту самую осень, когда Булгаков, сидя в редакции «Недра», чертил машинально строки: «Телефон Вересаева?.. Но телефон мне не поможет...» Далее на много лет писателей свяжет редкая по верности друг другу литературная дружба. Вересаев посчитает своим профессиональным долгом оказывать в первые годы разнообразную (в том числе и материальную) помощь младшему собрату по литературному цеху, а Булгаков, несмотря на острейшие творческие споры в середине 30-х годов, сохранит доверие к старшему.

    «Недрами» — важная часть литературной жизни Булгакова 1924—1925 годов. Имя его встречается в «Записке» редактора «Недр» в партийные инстанции, датированной октябрем 1924 года. Документ этот весьма важен для понимания и литературно-издательской позиции Ангарского, и того, что могло располагать его и Булгакова друг к другу. «Относительно издательского плана могу сообщить, что таковой может быть представлен на срок не более трех месяцев; на больший срок издательство плана дать не может за отсутствием подходящего литературного материала.

    План легко составить в других отраслях издательского дела, но не в области современной художественной литературы, — здесь приходится исходить из размеров творчества писателей, размеры же эти ничтожны. За последние два-три года появилось немного художественных произведений, которые издательство «Недра» могло бы напечатать.

    Перспективы художественного творчества еще более неприглядны. Как можно говорить о творчестве, если у писателей нет элементарных условий для творчества, нет комнаты для работы. Вот примеры: Всеволод Иванов ночует в чужих квартирах и работать не может. Талантливый романист (токарь) Бибик высылается из Ростова-на-Дону только за то, что когда-то давно был меньшевиком — высылается как раз в то время, как он снова стал писать и присылает нам неплохие вещи. Курьез заключается в том, что его романы мы усиленно рекомендуем рабочим.

    Талантливый беллетрист Булгаков не имеет денег для оплаты комнаты» (с текстом «Записки» любезно ознакомила нас M. H. Ангарская).

    Современную литературную ситуацию Ангарский рисовал, не смягчая выражений: «Конечно, литературного хлама хоть отбавляй: негодные рукописи покупают в редакции пудами, графомания развивается быстрее, чем госпромышленность.

    «Недрах» не подходят: одни в силу того, что слишком уж модерны и рабски подражательны (Вл. Лидин), другие по форме и содержанию не подходят: А. Белый, А. Ремизов, Б. Пильняк, И. Эренбург. (Это был тот самый ряд, который мог бы выстроить и Булгаков. Разница уровня таланта объединенных в этом ряду писателей обоих не смущала. «Записка» Ангарского может служить в этом смысле источником для реконструкции нередких бесед редактора со своим автором на литературные темы. — М. Ч.) «Недра» ставят своей задачей представлять реализм в искусстве, здоровый, крепкий, понятный миллионам людей, а потому произведения, написанные вычурным, дерганым, нарочито путаным (чуть-чуть не «под Достоевского») языком, «Недра» не принимаются. Мы отвергли все «такие сложные» интеллигентские переживания, все эти бездны и «провалы души» у А. Белого, Эренбурга и К°. Мы стоим на той точке зрения, что если у автора есть что сказать, если он одержим мыслью и потребностью эту мысль выразить, то форма явится сама собой и она будет так же ясна и проста, как мысль, и вполне ей соответствовать.

    Но если у писателя нет никакой идеи, если он берется за перо не для того, чтобы выявлять эту идею в самом процессе написания, если он, как принято теперь говорить, находится в «процессе мучительных исканий», то ясно, что и форма у такого писателя будет такой же путаной, как и содержание».

    Столь разные редакторы, как И. Лежнев и Н. Ангарский, находили в Булгакове одно и то же необходимое им качество — внешнюю освобожденность от «мучительных исканий», готовность предъявить читателю не поиски, а результат. И во многом это же свойство его прозы заставило пройти мимо нее тонких и проницательных критиков — Эйхенбаума и Тынянова, который писал в статье, печатавшейся летом того же 1924 года: «В период промежутка нам ценны вовсе не «удачи» и не «готовые вещи». Мы не знаем, что нам делать с хорошими вещами, как дети не знают, что делать с хорошими игрушками. Нам нужен выход. «Вещи» же могут быть «неудачны», важно, что они приближают возможность «удач» («Промежуток»). Позиция Шкловского была более сложной, зависимой и от лично-биографических обстоятельств.

    Дело не в слепоте одних или прозорливости других (не забудем, что «Белую гвардию» Ангарский печатать не стал), а в том движении литературного процесса, в котором слишком часто остается неузнанным современниками «наилучшее» художественное качество — и оно же становится видимым, различимым на каком-то ином витке литературного движения.

    «Не печатает издательство «Недра» и «сусальное золото», «преображенный народ» у Ремизова и его школы, народ под Нестерова и Васнецова, такого народа нет и все попытки «народных» поэтов: Клычкова, Клюева, Есенина — изобразить народ путем его стилизации под старину, сдобрив церковностью, говорят лишь о том, что эти авторы пытаются уйти от жизни и действительности в «светлое уединение», в далекую, древнюю мужицкую Русь и размазывают сусальным золотом то, что надо называть своим именем и просто...» Пожалуй, и к этим жестким идеологизированным оценкам Булгаков мог в определенном отношении присоединяться — гражданская война если не породила, то во всяком случае укрепила его скептическое отношение к обоготворению мужика; в это время уже написана, наверно, та сцена «Белой гвардии», где обмороженный Мышлаевский выкрикивает: «... это местные мужички — богоносцы достоевские!.. у-у... вашу мать!» Заведующий четвертой полосой «Гудка» И. С. Овчинников описывает в своих воспоминаниях «один давнишний наш с ним разговор. Деревня еще бурлила. Крестьяне то подожгут помещичью усадьбу, то учинят расправу над самим помещиком.

    Булгаков шутит:

    — Ликуйте и радуйтесь! Это же ваш народ-богоносец! Это же ваши Платоны Каратаевы!»

    В «Записке» Ангарский ставил вопрос: «Как же мы относимся к пролетарским писателям?» Отвечал он на него так: «Говоря о «пролетарских», мы имеем в виду тех писателей-интеллигентов, которые, если не целиком, то в значительной мере стоят на точке зрения пролетариата». Этот человек, сам, несомненно, стоявший «на точке зрения пролетариата», полагал, что вне интеллигентной среды литературу добыть невозможно — иначе получается тот самый «воображаемый пролетарский писатель», которого конструировал, тут же его и пародируя, Михаил Зощенко («... я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы — писал Зощенко в 1928 году. — Конечно, такого писателя не может существовать, по крайней мере, сейчас. А когда будет существовать, то его общественность, его среда значительно повысятся во всех отношениях». — Подчеркнуто нами. — М. Ч.).

    Ангарский приводил примеры тех «пролетарских» поэтов и беллетристов, которых он печатает (Тихонов, Серафимович, Бахметьев и так далее). «Но вот сборник группы «Твори» во главе с Кречетовым-Волжским мы отклонили, как бездарную литературщину. (Двойные фамилии в литературе роковым образом бездарны, зачем какому-нибудь Сидорову быть Кречетовым-Волжским или Лара-Перским?) Взять красивое имя легче, чем написать хорошую вещь». Перечитывая эти строчки, думаешь, что сам темперамент Ангарского должен был импонировать Булгакову. И прямые совпадения саркастических оценок можно видеть в фамилиях, которые даст Булгаков в одной из пьес литераторам-графоманам: Пончик-Непобеда и Марьин-Рощин («Адам и Ева» 1931).

    Дальнейшие страницы «Записки», важные во многих отношениях, можно рассматривать и как едва ли не прямое обоснование интереса Ангарского к творчеству Булгакова — и особенно к его третьей повести, к работе над которой автор скоро приступит. «Пролетарские писатели подпадают сплошь и рядом под дурное влияние, — писал Ангарский. — Мы смотрим вдаль и видим не то, что есть, а нами же написанный идеал. Видим дальнейшее. Подражательные же вирши по большей части под Сурикова и Кольцова, в редких случаях под Блока, рассматриваются нами всецело под углом зрения социального происхождения автора. Мы подыгрываем, переоцениваем и тратим бумагу на бездарные упражнения вместо того, чтобы прямо сказать: брось, не пиши, иначе схватишь болезнь неизлечимую, хуже сифилиса. Надо знать прошлое русской литературы, понимать и чувствовать классиков. Само преодоление буржуазной литературы невозможно без знакомства с ней. Знают ли пролетарские писатели эту литературу? Приобщают ли к ней молодежь? Нет. А если так, то не видать нам низовой рабочей литературы». Но была и граница, за которой схождения Ангарского с Булгаковым, пожалуй, если не кончались, то усложнялись: «Можно с ненавистью относиться к типам и образам Толстого, Тургенева, Достоевского. Но нельзя не восторгаться их красотой, мастерством рисунка. Я вполне допускаю совсем не связанные с прошлым мироощущения и мироотношения. Допускаю совсем новый комплекс ощущений, но нельзя выявить эти ощущения и переживания, нельзя облечь их в художественную форму без актуальной подготовки, без художественного воспитания». Это уже созревала идея «литературной учебы». «Редакция «Недр» усиленно ищет новых авторов в общественных низах. Мы готовы терпеливо править рукописи, советовать, обсуждать, оказывать товарищескую поддержку, но пока еще не знаем ни одного сколько-нибудь замеченного дарования.

    Если мы не печатаем «стилизаторов» русского народа (Клычкова, Клюева), то мы не печатаем и его хулителей, мы не печатаем Бабеля за его презрительное и хамское отношение к мужику («грязная вшивая сволочь»). Отношение Ив. Бунина к русскому народу — отношение земского начальника».

    Здесь вкусы их расходились — Бунина Булгаков, видимо, любил, к Бабелю же относился с раздражением; Л. Е. Белозерская засвидетельствовала это в своих печатных воспоминаниях, подтвердила и в разговорах. Нужно учитывать, что слова героев Бабеля, сказанные о русских, именно на тогдашнем общественном фоне оказались для Булгакова несправедливо неотличимыми от позиции автора, шокировали его. Действовало и то обстоятельство, что в тот момент Бабель находился в апогее славы. «Бабель жил против нас — в Чистом переулке, — рассказывала Белозерская. — Бабель был очень известен (она подчеркивала это голосом). У Бабеля было большое реноме. О нем говорили, писали... и вообще...» Она затруднялась в выборе слов, вспоминая о том сложном переплетении социально-политических аспектов, особенностей литературной атмосферы, когда возникала эта поляризация. Мы хотели бы предостеречь читателя от плоского и грубого ее истолкования. От бытового раздражения далеко до того, что человек мог бы назвать литературная оценка не тождественна оценке личности и тем более — целой этнической общности. В ранней редакции повести «Роковые яйца» жену Рокка звали не Маня, а Дора, национальность обеих подчеркивалась; но в те же самые годы, когда он хотел выбрать самое страшное и отталкивающее из виденного — он описал убийство еврея на мосту в последней главе «Белой гвардии» и описал убийц с тем накалом ненависти и омерзения, выше которого, пожалуй, не подымался на страницах своей прозы. Какая бы то ни было национальная идея с насилием и произволом впридачу пленить его никоим образом не могла. И пережив все первое пореволюционное десятилетие, в самом доверительном своем сочинении, обращенном к «Тайному Другу» (1929), он вновь опишет страшные последствия национальной ненависти как самую саднящую страницу памяти.

    Вернемся еще раз к «Записке» Ангарского. Перечислив тех, кто по тем или иным причинам для «Недр» не подходит, он писал: «Остаются «попутчики» разных настроений и идеологий. Они сейчас заняли центральное место в литературе. Попутчики они, поскольку сама жизнь их тащит за нами: «попутчики» поневоле. Но было бы слишком смешно требовать от них полного восхваления и реабилитации нашей действительности, полного ее принятия. Они по большей части талантливы и берут жизнь как она есть, срывая, конечно, с вещей и явлений подвешенные нами ярлыки. С виду получается как будто оппозиция, фронда, а на самом деле нам показывают подлинную действительность, которую мы в шуме повседневных событий не видим и от которой закрываемся этикетками, подвесочками, ярлычками. 

    (эти слова были как нельзя более близки Булгакову, возможно, знакомому с содержанием «Записки» Ангарского, — он сравнительно недавно опубликовал «Похождения Чичикова» и именно этот рассказ неоднократно выбирал, как увидим, для публичного чтения на вечерах в Москве и Ленинграде. — М. Ч.). Не переводятся и советские Митрофанушки. И в писаниях «попутчиков» мы прежде всего стараемся отсекать самое главное: отношение к революции и новой жизни. Вот почему мы немало забраковали вещей, проникнутых буржуазным отношением к революции в целом. Но если бы мы проявили к «попутчикам» хоть некоторую долю внимания, не критиковали бы их как «беглых каторжников», не считали бы за людей «свободной профессии» (облагавшихся высоким налогом, в отличие от «трудящихся». — М. Ч.) и не выселяли бы из квартир, мы достигли бы многого: они скорее пошли ».

    «отсечения» и о том, каким образом проделывал ее Ангарский в его произведениях, определяя его отношение к предметам, самым существенным для редактора, — от некоторой доли внимания он не отказывался. В расчете на это внимание и понимание он и собирался вскоре предложить Ангарскому свою новую повесть.

    Раздел сайта: